И уже не Марья это, а невесть откуда взявшийся чернобородый кудрявый мужик, странно знакомый Афанасию, — стягивает на груди одежду.
— Кто же это? — силится вспомнить Афанасий и вдруг узнает: конокрад! Давно, еще в юности, отобрав у него своих угнанных лошадей, оставили они этого человека в лесу — одного, со связанными руками, на коленях перед сухим деревом, в ствол которого вбили клином бороду вора.
— Ты же умер? — спрашивает Афанасий мужика. — Тебя нет…
— Умер, умер, — запросто и незло успокаивает его конокрад, а сам продолжает свое дело.
Рванулся Афанасий, высвободился, вздохнул. Проснулся. Оказывается, одеялом его спеленало.
— Одежей придавило, дожил, — проговаривает старик, и голос его странно звучит в пустой избе. Афанасий Матвеевич встает поскорей с кровати и спешит на улицу.
Мороз. Наполовину уже рассвело, на небе розовеют тонкие полоски облаков и потухают последние звездочки. И свежий, словно умывшийся, месяц играет над лесом.
— Хорошо! — радуется утру старик. Он идет в избу, выносит корове воды, задает ей с сарая сена. Подносит поближе к скотнушке еще несколько навильников от заснеженного стожка за оградой. Про запас: занедужишь — и с сарая не достанешь.
Пока корова ест, ее надо умудриться подоить. Старик наливает теплой, с плиты, воды, кидает на плечо полинялую тряпицу и все не решается выходить.
«И смех, и грех! Разве такими руками корову доить? — думает он, разглядывая свои одинаково толстые, все в трещинах, пальцы. — Как она, матушка, только терпит?»
Старик идет к яловице, садится под нее на пустой, выгнивший в середине чурбан. Он моет вымя и промокает его тряпицей.
— Ужо масла привезут — соски тебе намажем, — успокаивает он не то себя, не то корову.
Пальцы на холоде замерзают и делаются нечувствительными.
— Кровь остыла, — ворчит старик и берется за соски. — Снег в руки возьмешь — не тает.
В подойник звонко ударяют первые молочные струйки. Корова напрягается и перестает жевать. Она поворачивает голову и лижет хозяина.
— Каждой твари свой язык даден, — рассуждает старик. — Ты вот лижешься, мычишь, а кот норовил о ногу потереться, мяучил. Васька не мяучит больше. Весь вышел Василий. Сколько раз осенью наказывал конюхам: привезите котенка! Нет, разве кому нужно?
Корова закрывает глаза, с блаженно-равнодушным видом слушает хозяина. Старик тщательно выдаивает остатки молока, вытирает вымя и, бросив седулку на поленницу, несет подойник в избу. Он сливает молоко в две небольшие кринки и, пока не заломило от тепла руки, спешит снова на улицу.
Сегодня надо заколоть петушка. Старик идет в скотнушку, закрывает за собой дверь и отыскивает глазами птицу. Петушок, настороженно подняв голову, прохаживается среди кур.
— Чует, небось, что конец ему приходит, — думает Афанасий Матвеевич. — Отгулялся Петя.
Старик подходит к оконцу и пододвигает к нему пучок объедей, загораживает свет.
— Осела конюшенка, все осело, — отмечает он про себя.
С этой засевшей в голове думой он начинает подкрадываться в потемках к белому пятну птицы в углу и, подобравшись, сжимает ее в руках.
— Курица! — восклицает он, когда отодвигает ногой сено от окна.
А петушок, оказывается, уже успел перейти в другой угол. Снова загораживает старик окно, подкрадывается к жертве и — опять неудача.
— Скорей бы уж, — бормочет он и, наконец, схватывает петушка. Тот тревожно кричит, выгибает шею, гребень его наливается кровью.
— Попался, — говорит старик и выносит птицу на свет божий. Он зажимает петушка между колен, разгребает перья и острым, источенным ножом легко перерезает горло. Хрустнули позвонки, и сначала неохотно, по капельке, а затем тоненькой нитью достала до земли кровь. Петушок обмяк, но старик еще крепче сжал его. Тот несколько раз туго встрепенулся, задрожал всем телом и потянулся, затих.
— Уснул, — сказал старик и бросил птицу на крылечко. Сходил в сени, нагреб зерна и еще раз зашел в скотнушку.
— А вам побольше корму дам, — сказал он, высыпая зерно курам. — Чтобы не обижались.
Птицы, потревоженные ловлей, сначала осторожно, а затем все смелее подходили к зерну, и вот они как ни в чем не бывало дружно застучали клювами по полу.
А старик идет к проруби, расчищает ее, вылавливая даже самые мелкие льдинки, несет воды в избу. Приносит дров, затапливает печь и ощипывает скорей петушка. Он палит птицу на огне, всю, даже голову, убирает внутренности и, промыв мясо, делит петушка на четыре части. Одну четвертинку вместе с калабухом и сердцем он кладет в котелок с водой и ставит на огонь, остальное выносит в сени.
На сегодня дела окончены. И замирает все в избушке, только часы слабо щелкают на стене. И спит ли старик — тут же, на лавке, думает ли — и сны, и думы уносят его в прежнюю жизнь. И все чаще приходит Мария, и бывает она во сне молода, ласкова и печальна. Пробудившись, пытается старик удержать исчезающий милый образ и решает, что зовет она его к себе, душа истосковалась. Снимает он тогда со стены фотографию жены в черной деревянной рамке и, глядя на нее, проговаривает старинную припевку:
Старик жил в лесу давно, с тех пор, как похоронил в городке жену. В первый же год вдовства поехали они с конюхами в эти края за сеном. Заночевали в избушке, сохранившейся от старых заимочных поселений. И в глубоком бессонном раздумье положил приехать сюда и остаться сторожем на заводских покосах бывший лесник Афанасий Воронов.
Летом артелью перекатали избу и добавили сверху еще два ряда бревен, чтобы ходить прямо, не горбиться. Поправили конюшню, перевезли из города барахлишко, привели корову. И зажил старик в лесу один, и люди привыкли, что здесь, на заводских покосах, и зимой, и летом кто-то есть.
Можно было, конечно, жить и в городке, у внуков. Только… не больно кому нужен стаешь такой. Зажился! Внучек, которому самому уже, слава богу, за сорок, так и сказал: «Ты, дедушка, на всякий случай припаси рублей двести».
— Ладно, оставайтесь одни, — понял Афанасий Матвеевич. — В лесу родился, в лесу и помру.
Привык старик к лесной тишине, неторопливому течению дней и к своему, добровольному одиночеству.
— Ровно монах тут спасаюсь, — любил он сказать про себя.
Летом, конечно, повеселее: рыбаки частенько ночуют, ягодники заезжают узнать места. С первыми покосными днями после петровок любит слушать Афанасий Матвеевич, как по всей сторонушке раздается частый звук отбоя и перекликаются на делянках голоса косарей. Вот времячко-то настает! Празднично-спокойными кажутся первые дни косьбы, пока не придет шальная пора гребли. Тут поспевай: летний день год кормит. А когда постепенно обставятся луга аккуратными ягодками стожков, зазеленеет молодая отава, начинают покидать люди старика. Они собирают покосный инструмент, увязывают, крепят его к мотоциклам и уезжают до следующего лета.
И остается старик один. До нового года вывезут сено конюхи, а там не жди: ни одна душа тебя не вспомнит. Хочешь — дома сиди, можешь пойти в лес — сам себе хозяин. И никому не мешаешься, никто не глядит тебе в рот, не велит припасать денег на собственные похороны. Живи, сколько сможешь, сколько бог веку даст.
Стоит изба на краю большого ровного луга, у самого леса. Одинокая, будто забежавшая далеко в поле береза — ровесница старику. Это дерево он любит и часто с ним разговаривает. Он желает березе всякого благополучия: чтобы ее не расщепила молния, не выкорчевала буря, не уронили на дрова покосники. Но пока не спрятали тебя под землю, пока думаешь, видишь и можешь потихоньку сходить и к речке, и в осинник на пригорке, сильно завидовать березе не стоит. Посматривает старик на вершинку, не появилось ли там сухих веток. Но нет, все так же покачивает она ветвями и вовсе не собирается умирать.
Убравшись по хозяйству, дожидается Афанасий Матвеевич, пока сварится завтрак. В строгой последовательности вспоминает он жизнь свою: детство, отрочество, юность. Хорошо было раньше на заимках, вольно: живи, работай. Пчел держали, зверьё ловили в капканы, рыбачили. Хозяйство крепкое: коровы, овцы, птица. А сколько радости было в том, чтобы запрячь пару, бросить в возок сена и, запрыгнув самому, хорошенько понужнуть лошадок: «Но, родимые!» Больше всего на свете любил Афанасий Матвеевич лошадей.