Далее идет нехитрое дело с последовательной засыпкой в кипяток начищенного мелко нарезанного картофеля, соли, поименованной начальством рыбы, лаврового листа… Петухов бросает в другую кастрюлю какие-то сухари, остатки пирогов с прошлых наездов рыболовов и ставит похлебку на порог — остудить для Шарика. Наливает ухи в тарелку, обстоятельно, со вкусом хлебает сначала бульон, потом ест заранее вынутую остыть и подсохнуть на тарелке рыбешку и запускает к своей кастрюле Шарика. Аппетит Шарика, вместительность его желудка — неразрешимая загадка для Петухова, он каждый раз завороженно смотрит, как ест собака, и не перестает удивляться. Несмотря на свой невзрачный вид, пес жрет очень много. Полуведерную кастрюлю сухарей с водой он не только съедает, но вылизывает дочиста и садится, вопросительно глядит на хозяина.
— Шарка, — выходит из задумчивости Петухов, — ты ведь треснешь, а? Тебя убить легче, чем прокормить. Мы впятером эту кастрюлю ухи съесть не можем, а ты один огрел. — Петухов опасливо щупает плотное, как туго накаченная автомобильная шина, брюхо собаки и почему-то решает дать псу еще кусок хлеба — в треть буханки. Тот уминает и этот хлеб, смирненько садится у порога и, высунув набок язык и часто дыша, умильно и кротко смотрит на хозяина. — Собака хорошая, порода, наверное, плохая, — решает Петухов и выпускает пса на улицу. Он запирает на крючок дверь и за телевизором или газетой коротает остаток вечера.
И наступает ночь. Тихая — с тем же гулко хрумкающим потрескиванием батарей по комнатам, с царапанием ветки дерева об оконную раму — словно просится и она от ветра в тепло. И тишина… Неправдоподобная, невероятная, невозможная тишина. И сладкий сон. И обязательно под утро приснится такое, чего никогда не приснится дома, в привычной своей постели, что не состоялось, не удалось когда-то в жизни, чем побаливает время от времени душа. Но надо же где-то и этому, несостоявшемуся однажды присниться, проявиться, найти выход. И когда там, во сне, встретившись с ней, в ласках и поцелуях, которые кажутся во сто раз слаще, чем наяву, вы дойдете до точки, до того, что не получилось в жизни, обязательно в этот счастливый миг наплывает откуда-то извне сквозь сон: «Вставай, хорош дрыхнуть!» И, словно понимая, что со своей побудкой влез он не совсем вовремя, Петухов добавляет: «Сам велел…»
Сам велел разрушить свой неповторимый сон!
Сам велел разрушить свое такое близкое счастье — даже тут, во сне!
Затем пойдут своим чередом утренние неторопливые сборы, долгое, «про запас», питье чая, хруст снега под ногами на дворе и долгая ходьба по льду до вчерашних лунок. И сладкое пиршество поклевок, вытаскиваний, сходов, громких, всерьез переживаний по этому поводу на могучем непечатном русском языке. И легкие укусы в сердце при воспоминании о том, что было во сне.
Весной совсем по-другому на базе. Где-нибудь с середины марта наезжают с ночевой рыбаки из Свердловска, Северска, Уфалея. Нагрянет в воскресенье начальство, иногда даже сам директор. Начинается вселение в дожидающиеся своего часа комнаты, перезвон посуды, нескончаемый гомон до двух-трех часов ночи.
Тем, у кого расстроены нервы, в эту пору на базу лучше не приезжать. Так думалось мне, когда, сварив в очередь на газовой плите ухи, поужинав, мы, пятеро рыбаков, пытались заснуть в маленькой комнатушке. За стеной, где расположились свердловчане, слышались голоса спорщиков, включался на полную громкость магнитофон с одной-единственной, не раз за вечер перевернутой кассетой, хлопала так, что дрожала тонкая стенка, дверь, кто-то самодовольно рассказывал, как они на заводе сделали реализацию и получили премию. Я индуктивно чувствовал, как, затаившись, замерев под одеялами, пытаются и не могут заснуть мои товарищи — трое пенсионеров и один мой тридцатилетний сверстник, и все думал про это древнее занятие — рыбалку. О том, как поколениями передавалось искусство ловли, способы, виды снастей. О том, насколько серьезным бывает это «помешательство» — на крючках, лесках, мормышках и блеснах. Деды наши шутя налавливали за зорьку крупчаточный мешок лещей, язей, голавлей. Щуку за рыбу не считали… На этих людей, что шумели за стеной, не следовало бы обижаться. В последнее время было почти модным — как поветрие пошло — на неделе заготовить малинку, запастись блеснами и в субботу оравой выехать на озеро. Эти люди за стеной были здесь случайными и не имели сколь-нибудь серьезного отношения к рыбалке. Она превратилась для них в место, где можно было поговорить, согнать нервное напряжение, «спустить пары», чтобы завтра вновь впрячься в производство. Но какое терпение нужно было, чтобы слушать этот бесконечный треп, выяснение отношений, синтетическую, электронную, чуждую обстановке, музыку и всегда неожиданное, как удар по голове, хлопанье дверью? В час ночи, не выдержав, я оделся, сунул ноги в валенки и бежал на улицу.
И пройдя десятка два шагов от базы — так, чтобы, наконец, стихнул позади звук шабаша, я увидел ясное, чистое небо над собой, луну и звезды и остановился, пораженный. Красота была… неописуемая! Было светло — от звезд, от чистого снега, от тонкого нарождающегося месяца. У льда, на опрокинутой лодке сидели Кузя, Шарик и Петухов.
— Что, несладко там пришлось? — Петухов подвинулся, давая мне место. — А мне тут с ними неделями — каково? Видишь: то, да потому — опять до утра будут шалманить. До того другой раз надоедят — лихо сделается. Вот этаких не люблю больно — видел, большой такой, с брюхом — все прогресс, достижения на языке. А сам с каплями, да с пилюлями не расстается. Я этого-то, пузатого, спрашиваю: когда, мол, ты последний раз лопатку или топор в руки брал? Обижается… А здоровье — вот оно: топор, коса, лопата.
— Красота-то какая тут у вас. Благодать! — Мне не хотелось думать о тех, кто остался на базе.
Я долго еще бродил по льду, подходя к ночующим в палатках рыбакам. Кто-то ловил редких чебачков, кто-то спал, забыв погасить керосиновую лампу. И тихая благодать светлой осенней ночи успокоила меня. На базе все уже уснули. Стоял могучий на все лады храп — с посвистами, переливами и всхлипываниями, с испуганным замолканием и причмокиваниями. Не зажигая свет, я пробрался к своим, залез под одеяло и почти сразу уснул. И ничего-ничегошеньки не приснилось мне в тот раз.
По последнему льду
— Лизавета меня, Лизавета, голубушка, седни утром ногой толкнула: «Айда, Христа ради съезди. К Мишке Лаптеву сходи, он всю зиму рыбалит, к Егору Бетину — пусть возьмут с собой. Как-нибудь, Никиша, поезжай. Грудь давит, душит, смерть как ушицы хочу похлебать, может, и не доведется боле». — Дед Никита вроде бы как сам с собой говорил позади мужиков, спешивших поскорей выпростаться на лед из тесной коробки крытого кузова леспромхозовского МАЗа. — Уж я для Лизаветы моей, голубушки, полдесятка ельцов все равно поймаю.
Весной, в конце марта месяца, чуть только посильней пригрело солнце и талая вода просочилась сквозь лед, в подпоре речки Куказар, в водохранилище, стал хорошо клевать елец. Сначала его ловили двое-трое постоянно обитавшихся там зимой рыбаков, затем кто-то из жен счастливцев не утерпел, похвалился в городишке, и вот теперь, в воскресный день, сюда валом валил народ. Леспромхозовский МАЗ был уже третьей машиной — на льду одалбливали старые лунки и сверлили свежие больше полусотни людей. На берегу, кроме машин, стояло несколько мотоциклов с колясками, и по тропинке из леса шли рыбаки, приехавшие автобусом.
— Ну, дед, сегодня здесь такой базар, вряд ли тебе чего достанется.
— А мне много и не надо. — Дед Никита, наконец, гремя старым облезлым ящиком, слез по железному трапу из кузова и поплелся на лед. — На ушку с десяточек — и поеду. Больше не надо.
Дед Никита кое-как собрал коловорот, закрутил им, но лед поддавался плохо: резцы безнадежно затупились.
— Просверлить тебе? — Михаил Лаптев, сосед деда Никиты, подошел к старику.
— Давай, милый, когда так. У тебя ловчей получится.