Я часто ходил с отцом в горы, поднимался на Хёлленгебирге и Тотес-Гебирге{20}, труднопроходимые высокогорные плато в верхнеавстрийских Известняковых Альпах. И когда раз-другой побывал у Меснера на Бург-Юваль, горы опять устремились ко мне, словно огромная волна скал, бездонных пропастей, но прежде всего воспоминаний, — и только потом, так сказать за ними, возникли более отдаленные края, куда я в одиночку или без меснеровского ободрения, наверно, никогда бы и не отправился: скажем, высокогорные долины Страны Кхам в Восточном Тибете, зимняя Долпо в западных Гималаях, джунгли Лаоса или столовые горы Земли Франца-Иосифа, паковые льды высокоширотной Арктики. Так я стал приближаться к картинам, о которых раньше только слышал или читал, например, к стаям бабочек в Тибете: вертикальные потоки теплого воздуха заносят их на огромную высоту, где они погибают, а потом заиндевелыми безжизненными хлопьями, кружась, падают на ледники.
Конечно, в походах и путешествиях с Меснером я порой оказывался на пределе сил, но одышка не была ни самоцелью, ни расплатой за бездумные спортивные амбиции, она просто-напросто сопутствовала моему любопытству, жажде образов, историй, заманчивому желанию добраться до верховьев долины, до высокогорного плато или до развалин древнего города, которых иначе не достичь, — добраться своими силами и в том замедляющемся, замирающем и в конце концов поворачивающем вспять времени, какое знакомо лишь пешемѵ путнику.
Вертолеты? Вы говорите, вертолеты? На вертолетах, особенно армейских, можно, конечно, долететь почти до любого места (правда, при условии, что оно лежит не выше шести тысяч метров над уровнем моря). Но я не служу в армии и спасать меня покамест не было нужды, однако что правда, то правда: путники минувших столетий даже подумать не могли о подобных — и сегодня тоже зачастую сугубо теоретических — возможностях спасения. В исходных условиях, понятно, есть разница, но заблудившемуся-то по-прежнему безразлично, опоздает ли спасение на два дня, два года или два века. Магическое, притягательное маршрутов в далекие края заключается не в их опасности, а в том, что, находясь в пути, ты остаешься наедине с собой, со своим временем, с тем, что ты есть, был или еще можешь стать.
По-вашему, это звучит слишком театрально? Гм... И мне теперь тоже так кажется. В подобных странствиях я вообще-то не просто открываю много нового, но в первую очередь многое открываю заново — картины собственной истории, порой удивительно похожие на то, что видишь в непальской, бразильской, тибетской деревне. Тогда меня охватывает ощущение, будто я очутился не только в дальней дали и на чужбине, но одновременно в странной защищенности, а вдобавок в собственной истории, и оттого я некоторым образом сохраняю присутствие духа, остаюсь самим собой — что за пределами этих дорог удается мне, пожалуй, лишь когда я пишу.
Имея выбор, я, конечно, даже в высокогорье и в пустынях по-прежнему предпочитаю карабканью и пробежкам неспешные переходы. Для восхождений на высокие пики и для странствий через пустыни у меня слишком слабо развита готовность к добровольным страданиям, да и уединенность на больших высотах и в знойных пустынях скорее мучает меня, нежели влечет. Скажем, мысль о том, чтобы в одиночку, как Меснер, подняться на Нангапарбат или на все четырнадцать так называемых восьмитысячников, повергает меня в ужас. А вот мысль рассказать о таком восхождении, наоборот, притягивает словно магнит.
А как с вами? Вам нужно все испытывать на себе? Ведь мы оба, в том числе здесь и сейчас, занимаемся примерно одним и тем же — задаем вопросы. Кто долго задавал вопросы, долго слушал, тот способен рассказать о мирах, где никогда не бывал и не будет.
Конечно, собственный опыт иной раз облегчает описание определенных деталей. К примеру, когда нужно рассказать, как на борту трехмачтового барка койка полярника — от сконденсированной и замерзшей влаги его же дыхания — превращается в ледяную пещеру, весьма полезно самому испытать, как после ночевки в палатке (зимой или высоко в горах) твое дыхание инеем сыплется с брезента. Однако опасность собственного опыта, в том числе выстраданного, порой заключена для рассказчика именно в том, что напряжение, боль либо эйфория мешают ему видеть свою историю... Пока он заворожен, а может, и потрясен недавними опасностями и мучениями или упоен счастьем, он вполне в состоянии — хотя, пожалуй, опять-таки слегка взахлеб, впопыхах — дать отчет о событиях, но не рассказать о них.