Ладно, подумал я, один-единственный раз возьму материал романа из подвалов собственной жизни. Разумеется, меня занимала и вопиющая несправедливость — ведущиеся снова и снова разговоры о подведении черты, о забвении и прощении, меж тем как среди этих ораторов, заклинателей и успокоителей жили и до сих пор живут люди, у которых нет такого выбора, которые просто не могут забыть, подвести черту и засыпать окопы, потому что до сих пор страдают от последствии лагерных времен, от пыток и порой лишь теперь, в наши дни, гибнут от того, что с ними сделали.
Мне вспоминается доклад историка Дэна Дайнера под названием “Освенцим как феномен будущего”. В Зальцкаммергуте, в Эбензее, в Маутхаузене, находясь в обстановке моей собственной истории, я не могу не думать об угрозе прошлого и возможной угрозе будущего. Но, к счастью, существует разница — разница между выстраданной другими, документированной историей и ее рассказыванием. Меня эти документы потрясают; книги записи смертей, одни только фамилии и номера, материалы дел, запротоколированные показания — все это в годы работы над “Болезнью Китахары” иной раз становилось для меня кошмарным сном. И все же в начале этого нарративного предприятия был вовсе не просветительский, не миссионерский импульс, а лишь необходимость понять, из какого мира и из какого времени родом я сам.
Но когда эта история была рассказана до конца... нет, когда некая история наконец-то рассказана до конца, надо оставить ее и примириться с тем, что одному она покажется трогательной, а другому, быть может, ненавистно скучной. Я не хочу и не могу ни охранять свои истории, ни брать их под защиту, могу лишь уповать на то, что они переживут и самое ужасное непонимание. Печально, разумеется, печально для любого рассказчика, когда его история тонет в непонимании, но история литературы, как и мировая история, по-видимому, отнюдь не обитель справедливости.
Природа? Ощущение природы как источник успокоения? О чем вы? Ощущение мирной, идиллической природы — чистая фикция. Даже тот, кто разводит розы, мог бы это подтвердить. Конечно, идиллическое легче всего спроецировать на безъязыкую природу, но ведь вопрос в том, хочешь ли ты оглушить себя, утешить, успокоить — или что-нибудь узнать о мире. Все, что меня волнует, непременно связано с людьми. Даже замыслы возможных историй обступают меня словно люди. И те и другие порой совсем рядом, совсем реальны, но большей частью — только мысли. И однажды, под воздействием зачастую иррациональных факторов, я вдруг обращаюсь к единственной истории, в точности как к человеку — влюбляюсь! — и своеобразное, чудесное тут заключается в том, что одна эта история начинает сопровождать меня повсюду, куда бы я ни пошел, и становится этаким ключом к остальному миру.
И в этом смысле меня опять-таки нисколько не пугает представление о том, чтобы когда-нибудь навсегда уйти в работу над одной-единственной историей, провести остаток дней с одной-единственной книгой. Ведь все, что наш брат может сделать, есть то, что он должен и может сказать, всеми силами и всеми имеющимися у него средствами поведать от начала и до конца. Поймут ли это чудовищное усилие и отнесутся к нему с уважением, проклянут или встретят рукоплесканиями, связано в какой-то мере с удобством или неудобством моих жизненных обстоятельств. Но не с писанием и не с рассказыванием.