В берберских деревнях Высокого Атласа, на родине многих сказителей с Джемаа-эль-Фна, я видел сверкающие в лучах ноябрьского солнца букеты французских спутниковых антенн — металлические дебри, которые ловят в догорающем предвечернем небе мыльные оперы и доставляют их в глинобитные домишки, к по-прежнему открытому огню очагов. Здесь же, на площади Мертвых, эти рассказчики стояли так, будто само время застыло без движения с тех пор, как была написана история, приведшая меня в Марракеш. Маленький томик лежал в моем багаже.
“Больше всего народу собирают рассказчики”, — читал я в книжке, на сей раз она, открытая, была передо мной, между чайными стаканами. Элиас Канетти. “Голоса Марракеша”. “Больше всего народу собирают рассказчики. Люди обступают их плотным кольцом и подолгу не расходятся. <...> В наших краях я редко хорошо себя чувствовал среди тех, кто живет литературой. Я презирал их, потому что презираю кое-что в самом себе, и это кое-что, по-моему, бумага. Здесь же я вдруг очутился среди поэтов, на которых мог смотреть снизу вверх, потому что ни единого их слова никогда нельзя было прочитать на бумаге”.
Что именно эти поэты, невзирая на пучки антенн в их родных деревнях, невзирая на оцифрованные мыльные оперы и скулеж электронных шлягеров, доносящийся из базарных лавок, — что именно они рассказывали толпам восторженных слушателей, я все равно понять не мог, хотя спустился с крыши и вместе с многими другими пробился поближе. Но, вернувшись к своему столику, я видел, как в течение одного-единственного вечера хоровод слушателей кружил вокруг то одного десятка, то двух с лишним десятков рассказчиков, видел, как круги этого хоровода в одних местах густели, уплотнялись, как бы устремлялись к центру, а в иных местах, где история потеряла силу, отступила перед другой или просто закончилась, расходились и исчезали, поглощенные другими кругами.
Рассказчики — многие из них неграмотные, как и преобладающее большинство подданных Королевства Марокко, — не имели ничего, кроме голоса; ни костюмов у них не было, ни реквизита, ни письменного текста, и все же на Джемаа-эль-Фна круги их публики держались много дольше всех остальных. И опять-таки только рассказчики оставались на площади почти дотемна, когда заклинателей змей, фокусников и прочих комедиантов мало-помалу сменили хозяева ресторанчиков, и там, где совсем недавно ликованием, смехом или вздохами встречали кунштюки фокусников и дрессировщиков, теперь разжигали жаровни и газовые плитки, накрывали столики и при свете свечей и факелов начинали готовить ужин для ежедневной клиентуры, для тысяч гостей.
И если кто-нибудь из рассказчиков все-таки умолкал, присаживался одному из изящных плетеных столиков, превращаясь в посетителя передвижного ресторана, или исчезал в толпе, на том месте, где он вел рассказ, оставалась пустота, и заполнялась она словно бы медленнее, чем пустоты, оставшиеся после комедиантов, как будто реальная жизнь медлила возвращаться в пространство, которое занимала просто история.
Отчего бы просто-напросто не пойти дальше? — порой спрашиваю я себя. Быть может, качая головой или заскучав, но все же пойти дальше, к следующему рассказчику, к следующему кружку, к следующему семейству, коли уж там, где ты вот только что стоял, ничто тебя не удерживает — ни слушать, ни читать более нечего... К чему, например, бесконечные яростные свары из-за того или иного рассказа, из-за той или иной книги, разыгрывающиеся в литературных приложениях и разделах, которые, что ни говори, претендуют называться культурной частью газеты?
Как вы сказали? Живая дискуссия? Полемика о литературе? Аргументированные споры?.. Тот, кто выступает перед общественностью, публично произносит речи, рассказывает, печатается, должен, по-вашему, учитывать и возможность публичной критики по своему адресу?