Выбрать главу

Итак, Альваро звал меня, и я пришел на его зов. Ведь он хотел сообщить мне нечто крайне важное.

– В чем дело? – спросил я.

– Нельзя терять времени, – ответил он. – Незачем быть антифашистом. Не надо вообще быть никаким «анти». Во всем нужно добираться до зерна, и я нашел это зерно. Я хочу поскорее рассказать тебе суть, чтобы ты бросил свои антинацистские конгрессы и занялся наконец делом. Время не ждет.

– Расскажи, в чем суть. Право же, Альваро, у меня нет пи минуты.

– По правде говоря, Пабло, я выразил свои мысли в пьесе на три акта. Я принес ее тебе прочитать. – И он стал вынимать из портфеля объемистую рукопись, не сводя с меня пристального взгляда из-под насупленных, как у старого боксера, бровей.

Я, перепуганный, стал говорить, что занят по горло, и убедил его коротко изложить мне идеи, с помощью которых он собирался спасти человечество.

– Все просто, как колумбово яйцо,[20] – сказал он. – Слушай: сколько картофелин вырастает из одной?

– Ну, четыре или пять, – сказал я, лишь бы ответить.

– Гораздо больше, – возразил он. – Иногда сорок, а бывает, больше сотни. А теперь представь, что каждый посадит по картофелине у себя в саду, или на балконе, ну, где угодно. Сколько человек живет в Чили? Восемь миллионов. Будет посажено восемь миллионов картофелин. Умножь это на сорок, Пабло, на сто. И с голодом покончено, покончено с войной. Какое население в Китае? Пятьсот миллионов, так ведь? Каждый китаец сажает одну картофелину. Из каждой картофелины вырастает сорок новых. Пятьсот миллионов умножаем на сорок. Человечество спасено.

Когда нацисты вошли в Париж, они не приняли во внимание его спасительной идеи, его колумбова яйца или, вернее, колумбовой картофелины. Однажды холодной мглистой ночью они арестовали Альваро Гевару на его парижской квартире. Отправили в концлагерь и там держали до конца войны, вытатуировав на руке номер. Из этого ада он вышел – кожа да кости и больше уже не оправился. Он поехал в Чили – в последний раз, чтобы проститься с родной землей, поцеловать ее перед смертью, а потом вернулся во Францию и умер.

Большой художник, дорогой друг Чили Гевара, я хочу сказать тебе: я знаю, ты умер, и тебе не помогла твоя картофельная аполитичность. Я знаю, нацисты убили тебя. В июне прошлого года я был в Лондонской национальной галерее. Я пошел туда посмотреть Тернера,[21] но по дороге в этот большой зал увидел поразившее меня полотно – ослепительное полотно, которое для меня не менее прекрасно, чем картины Тернера. Это портрет дамы, знаменитой дамы по имени Эдит Ситуэлл. И это была твоя работа – единственное полотно латиноамериканского художника, которое удостоилось чести находиться среди шедевров великого лондонского музея.

Меня не беспокоит, где именно висела эта картина, не очень волнует честь, которая ей выпала, и, по сути дела, почти безразлично само прекрасное полотно. Не безразлично мне лишь то, что мы не познакомились лучше и не узнали друг друга глубже, и хотя наши жизни пересеклись, так и не поняли друг друга из-за этой злосчастной картофелины.

Я был слишком прост, в этом моя гордость и мое бесчестье. Я сопровождал блистательную группу моих товарищей и исходил завистью к их сверкающему оперенью, их сатанинскому поведению, их бумажным птицам и даже этим коровам, которые, очевидно, имели некое таинственное отношение к литературе. Как бы то ни было, но мне кажется, что я не рожден осуждать, я рожден любить. И даже те, кто нападает на меня, желая раздора, даже те, что раньше питались моей поэзией, а теперь сбиваются в стаи, норовя вырвать мне глаза, даже они заслуживают лишь того, чтобы я обошел их молчанием. Я никогда не боялся заразиться, оказавшись в гуще врагов, потому что единственные враги у меня – это враги моего народа.

Аполлинер сказал: «Сжальтесь над нами, исследующими границы нереального»; я цитирую по памяти, думая о том, что рассказываю здесь, рассказываю о людях, которых люблю ничуть не меньше оттого, что они были экстравагантны, и которые ничуть не хуже оттого, что остались непонятыми.

Деловые люди

Нам, поэтам, всегда казалось, что мы знаем тысячи замечательных способов разбогатеть, что мы по деловой части – гении, только гении непонятые. Помню, как раз под влиянием одной такой многообещающей идеи я в 1924 году продал своему издателю в Чили права на книгу «Собранье закатов» и не на одну публикацию – на все издания впредь. Я полагал, что эта продажа принесет мне богатство, и подписал договор у нотариуса. Издатель заплатил мне пятьсот песо, что по тем временам означало менее пяти долларов. Рохас Хименес, Альваро Инохоса, Омеро Арсе ждали меня у дверей нотариальной конторы – мы собирались устроить банкет на славу в честь удачной сделки. Мы и вправду поели в лучшем тогда ресторане – «Ла Баиа», пили изысканные вина и напитки, курили отборные сигары. А перед тем начистили ботинки, они сверкали у нас как зеркало. Итак, сделка все-таки принесла выгоду: ресторану, четырем чистильщикам ботинок и одному издателю. А вот поэту удачи не было.

Альваро Инохоса уверял нас, что у него на дела зоркий, орлиный глаз. Он ошеломил нас грандиозными планами, которые – если бы нам довелось их осуществить – наверняка обернулись бы золотым дождем. Нам, затрепанной и полуголодной богеме, казалось, что английский язык, которым владеет Альваро Инохоса, сигареты из светлого табака, которые он курит, и годы, проведенные им в нью-йоркском университете, – прочная прагматическая опора для его могучего коммерческого интеллекта.

Как-то он позвал меня на секретный разговор и предложил войти в долю; затея была потрясающая, стоило только взяться за дело, и мы непременно и незамедлительно должны были разбогатеть. Мне досталось бы пятьдесят процентов, а вложить я должен был всего несколько песо, и их следовало раздобыть. Он вложит остальное. Мы уже чувствовали себя капиталистами, были готовы на все, и сам черт нам был не брат.

– А что за товар? – робко спросил я недоступного моему пониманию финансового короля.

Альваро закрыл глаза, выдохнул клубок дыма, который тут же завился мелкими колечками и наконец ответил таинственно:

– Шкуры!

– Шкуры? – удивленно переспросил я.

– Тюленьи шкуры. А точнее, исключительно шерстистые тюленьи шкуры.

Я не осмелился расспрашивать дальше. Я понятия не имел, что тюлени, или морские львы, могут быть шерстистыми. Я видел тюленей на скалах и берегах, на юге, блестящая кожа тюленя сверкала на солнце, но не заметил и признака шерсти на его ленивом брюхе.

В мгновение ока я собрал свои пожитки и, не заплатив за квартиру, не отдав того, что задолжал портному и сапожнику, вручил всю наличность своему компаньону-финансисту.

И мы пошли смотреть шкуры. Альваро скупил их у своей тетушки, жившей на юге, которая была владелицей многочисленных совершенно бесплодных островов. Эти пустынные скалистые островки тюлени облюбовали для своих любовных игр. И вот они лежали у меня перед глазами, огромными связками желтых шкур, продырявленные карабинами прислужников злобной тетушки. Тюки со Щкурами поднимались до самого потолка подвальчика, который Альваро специально снял, намереваясь ошеломить предполагаемого покупателя.

– Что мы будем делать с такой тьмою, с такой пропастью шкур? – спросил я боязливо.

– Такие шкуры всем нужны позарез. Вот увидишь. – И мы вышли из подвала. Альваро – весь искрясь энергией, а я – опустив голову и замолкнув.

Альваро начал ходить по городу с папкой, сделанной из настоящей, «исключительно шерстистой» тюленьей шкуры и для пущей важности набитой чистыми листами бумаги. Наши последние сентаво ушли на объявления в газетах. Чтобы их прочитал какой-нибудь знающий толк и заинтересованный в деле воротила, и тогда все. Мы бы разбогатели. Альваро, щеголь в душе, мечтал пополнить свой гардероб полдюжиной костюмов английского сукна. Я был куда скромнее и в мечтах лелеял надежду приобрести хороший помазок для бритья, ибо тому, которым тогда пользовался, со дня на день грозило полное облысение.

вернуться

20

Имеется в виду гениально простое решение на первый взгляд неразрешимой задачи (из легенды о Христофоре Колумбе, который, в ответ на предложение поставить куриное яйцо, сделал это, разбив скорлупу снизу).

вернуться

21

Тернер Джозеф Мэллорд Уильям (1775–1851) – английский живописец.