Наконец объявился покупатель. Это был кожевник – крепкий, низенький, с невозмутимым взглядом, скупой на слова, а его нарочитая откровенность, как мне показалось, здорово смахивала на обыкновенную неотесанность. Альваро принял его с покровительственной небрежностью и назначил время – через три дня, – когда мы сможем показать ему наш сказочный товар.
Альваро купил великолепные английские сигареты и кубинские сигары «Ромео и Джульетта», и когда подошло время явиться покупателю, вложил их – чтобы они сразу бросились в глаза – в кармашек своего пиджака. На полу мы разложили шкуры, которые выглядели получше.
Покупатель пришел в назначенное время, минута в минуту. Он не снял шляпы и еле пробурчал что-то вместо приветствия. Презрительно окинул взглядом расстеленные на полу шкуры. Потом его хитрый, неуступчивый взгляд пополз вверх, шаря по забитым доверху полкам. Он поднял пухлую руку, и палец, поколебавшись, указал на связку шкур, засунутых в дальний угол под потолком. Именно туда я запихнул самый невидный товар.
В этот кульминационный момент Альваро предложил ему настоящую гаванскую сигару. Торгаш схватил сигару, откусил зубами кончик и сунул ее себе в пасть. Но при этом продолжал указывать на связку, которую желал осмотреть.
Делать было нечего. Мой компаньон вскарабкался по лестнице и, улыбаясь улыбкой приговоренного к смерти, с тяжелым тюком спустился вниз. Покупатель, прерываясь только затем, чтобы снова и снова затянуться сигарой Альваро, одну за другой осмотрел все шкуры.
Он поднимал шкуру, тер ее, складывал вдвое, плевал на нее и переходил к следующей, которую тоже ковырял ногтем, скреб, обнюхивал и бросал на пол. Когда в конце концов он закончил осмотр, то снова взглядом стервятника окинул полки, битком набитые нашими «исключительно шерстистыми» тюленьими шкурами, и уперся взглядом в лоб моему компаньону и специалисту по финансовым делам. Момент был волнующий.
Твердо и сухо он проговорил бессмертные – во всяком случае для нас – слова:
– Уважаемые сеньоры, с такими шкурами я путаться не стану, – и ушел навсегда, ушел, как и пришел – в шляпе, да еще попыхивая на ходу сигарой Альваро, на которую возлагалось столько гордых надежд, ушел, не простившись, безжалостно прикончив наши мечты о миллионах.
Мои первые книги
С яростью и отчаянием застенчивого человека я искал убежища в поэзии. В Сантьяго в ту пору появились новые литературные школы. На улице Марури в доме № 513 я закончил свою первую книгу. Писал по два, три, четыре, по пять стихотворений в день. Под вечер, когда солнце садилось, с балкона открывалась такая картина, которой я не согласился бы пропустить ни за что на свете. Это был закат с его буйством красок, разметавшийся огромными веерами оранжевых и пурпурных лучей. Главная часть моей книги так и называлась «Закат на Марури». Меня никто и никогда не спрашивал, что это за Марури. И, наверное, мало кто знает, что Марури – это скромная улочка, на которой бывают потрясающие закаты.
В 1923 году я опубликовал эту мою первую книгу «Собранье закатов». Чтобы оплатить публикацию, мне пришлось сражаться из последних сил и одерживать трудные победы. Была продана жалкая мебель. В залог отправились часы, подаренные мне отцом, часы, на которых он сам изобразил скрещенные флажки. За часами последовал черный костюм – одеяние поэта. Но издатель был ненасытен и под конец, когда книга уже была напечатана и даже переплетена, коварно заявил: «Нет. Вы не получите ни одного экземпляра, пока не заплатите мне все сполна». Критик Алоне щедро внес недостававшие песо, алчный издатель поглотил и их, а я вышел на улицу с книжками на плече, в рваных башмаках и без ума от радости.
Моя первая книга! Я всегда стоял на том, что в писательском деле нет ничего таинственного или магического, во всяком случае, ничего такого нет в работе поэта; работа поэта – дело глубоко личное, но делается оно для людей. Больше всего по своей природе поэзия похожа на хлеб, или на керамическое блюдо, или на древесину, любовно обработанную пусть даже неловкими руками. И все-таки, я думаю, ни один ремесленник не испытывает того пьянящего чувства, какое один раз в жизни испытывает поэт оттого, что впервые создал своими руками нечто, заключающее в себе смутное биение его мечты. Этот миг никогда больше не повторится. Будут другие издания, гораздо красивее и тщательнее сделанные. И твои слова перельются в сосуды иных языков, подобно тому как поет и благоухает вино в краях, далеких от земли, где оно родилось. Но миг, когда выходит первая книга, еще пахнущая типографской краской и ласкающая прикосновением страниц, этот восхитительный и пьянящий миг, когда словно слышится шелест распахивающихся над головой крыльев и на покоренной вершине распускается цветок, – такой миг бывает только раз в жизни поэта.
Одно стихотворение – «Farewell»[22] – вышло из той детской книги и пошло своим путем; по сей день, где бы я ни оказался, обнаруживается, что многие знают его наизусть. Случалось, в самых неожиданных местах вдруг кто-то читал мне его на память или просил, чтобы я прочитал. Мне становилось не по себе, когда не успевали меня представить на каком-нибудь собрании, как тотчас находилась девица, которая принималась одержимо выкрикивать строки этого стихотворения, а бывало, что и министры замирали передо мною по стойке смирно и нанизывали на меня, как на вертел, первую строфу.
Несколько лет спустя, в Испании, Федерико Гарсиа Лорка[23] рассказал мне, что то же самое происходило с его стихотворением «Неверная жена». Наивысшим проявлением дружбы со стороны Федерико было чтение им этого своего прекрасного и популярнейшего стихотворения. Такой застывший успех одной вещи вызывает у писателя нечто вроде аллергии. И это здоровое и даже биологически оправданное чувство. Читатель, навязывая нам свое отношение, норовит удержать поэта на одном определенном мгновении, в то время как творчество есть непрестанный круговорот, который в своем коловращении наращивает умелость и знания, хотя порою, быть может, за счет свежести и непосредственности.
Я шел вперед, оставив позади «Собранье закатов». Метание души рождало поэзию. Время от времени я ненадолго приезжал домой, на юг, черпал там новые силы. В 1923 году со мной произошел интересный случай. Я как раз только что приехал в Темуко. Было за полночь. Собираясь спать, я открыл в комнате окна. Небо ошеломило меня. Небо было живым, оно сверкало необозримым множеством звезд. Умытая дождем ночь, вся в южных звездах, раскинулась у меня над головой.
Беспредельное звездное космическое пространство захлестнуло меня и опьянило. Я подбежал к столу и, как в бреду – будто мне кто-то диктовал, – написал первое стихотворение для книги, которая потом получала множество названий, но в конце концов вышла под заголовком «Восторженный пращник». Я чувствовал себя так, словно попал наконец в родные воды.
На следующий день вне себя от радости я перечитал ночные стихи. А потом, когда вернулся в Сантьяго, кудесник Алирио Ойярсун[24] слушал их с восхищением. Когда я закончил читать, он спросил меня своим глубоким голосом:
– А ты уверен, что тут нет влияния Сабата Эркасти?[25]
– Пожалуй, уверен. Я написал их на одном дыхании.
Но все же я решил послать эти стихи самому Сабату Эркасти, большому уругвайскому поэту, теперь незаслуженно забытому. Мне казалось, что этому поэту удалось осуществить мечту, которая была у меня самого, – вобрать в поэзию не только человека, но и природу с ее потаенными силами, создать эпическую поэзию, открытую великим таинствам природы и возможностям человека. Я стал переписываться с Сабатом Эркасти. Писал новые стихи. Работал над тем, что написал раньше, и с огромным вниманием читал письма, в которых Сабат Эркасти отвечал незнакомому ему молодому поэту.