Бойкот… Я почувствовал себя счастливым. Эти европейские предрассудки не стоят и разговоров, и потом, я приехал на Восток не для того, чтобы уживаться с временными колонизаторами, но затем, чтобы быть вместе с этим огромным неудачливым людским племенем и понять древний дух этого мира. Я настолько вник в душу и жизнь народа, что даже влюбился в местную девушку. Она одевалась, как англичанка, и звали ее Джози Блисс. Но у себя дома – а очень скоро он стал своим и для меня – она сбрасывала это платье и это имя и носила ослепляющий саронг[56] и свое бирманское имя, которое хранила в тайне от всех.
Танго вдовца
Моя личная жизнь осложнилась. Сладостная Джози Блисс стала замыкаться в себе и ревновать меня болезненно и бурно. Не будь этого, кто знает, может, я бы оставался с ней еще бесконечно долго. Я испытывал нежность к ее босым ногам и к белым цветам, которые сверкали в ее темных волосах. Но темперамент доводил ее до диких вспышек. Она ревновала, она ненавидела даже письма, которые приходили мне издалека; она прятала телеграммы, не вскрыв их, она ревновала даже к воздуху, которым я дышал.
Иногда я просыпался оттого, что на меня падал луч света, и я видел: за москитной сеткой двигался призрак. Это была она – вся в белом, ходила вокруг меня с длинным и острым ножом в руке. Ходила так часами около постели, не решаясь меня убить. «С твоей смертью, – говорила она, – кончатся все мои страхи». Л на следующий день совершала таинственные обряды, которые должны были сохранить мою верность.
В конце концов она бы меня убила. Но тут, к счастью, я получил официальное извещение о переводе на Цейлон. Я готовился к отъезду тайком и в один прекрасный день, оставив все свои вещи и книги, вышел из дому, как обычно, сел на пароход, и тот увез меня за тридевять земель.
Я причинил Джози Блисс, этой бирманской пантере, величайшее горе. Едва пароход тронулся по волнам Бенгальского залива, я принялся писать поэму «Танго вдовца» – горестные стихи, посвященные женщине, которую я потерял и которая потеряла меня из-за того, что в ее крови без устали клокотал вулкан ярости. Как огромна ночь, как одинока земля!
Опий
…Целые улицы отведены опию… На низеньком настиле растянулись курильщики… В Индии – это целая религия… Тут нет никакой роскоши – ни ковров, ни шелковых подушек… Струганные некрашеные доски, бамбуковые трубки с чашечками из китайского фаянса… Обстановка строгая и даже суровая – не то что в храмах… Люди в забытьи – ни шума, ни движения… Я курил такую трубку… Ничего особенного… Удушливый, жиденький, молочный дымок… Я выкурил четыре трубки, а потом пять дней чувствовал себя больным, меня мутило, тошнота накатывала то со спины, то сверху – от головы… И ненависть к солнцу, к самому существованию… Так наказывает опий… Но не может быть, чтобы только это – и ничего больше. Столько об этом говорено, столько написано, как старательно потрошат чемоданы и саквояжи на таможнях, ища этот яд, этот знаменитый священный яд… Надо было преодолеть отвращение… Я должен был узнать, что же это такое – опий, понять его и дать о нем свидетельские показания. Я выкурил много трубок, пока не понял… Нет прекрасных грез, нет чарующих образов, никаких пароксизмов… Просто расслабленность, какая-то певучая расслабленность – словно нежная, тихая нота звучит, не обрываясь, вокруг… И все плывет, а внутри тебя – будто пустота… Любое движение – локтем, головой, любой донесшийся издалека звук – скрип повозки, гудок машины или просто крик с улицы становятся частью этого овладевшего тобой состояния: наслаждения-покоя… Я понял, почему сезонные рабочие с плантаций, поденщики, рикши, которые день-деньской тянут лямку, почему они приходят и остаются здесь, одурманенные, неподвижные… Опий – вовсе не рай, который так расписывали мне любители экзотики, опий – это бегство, это лазейка: уйти от жизни, где тебя эксплуатируют… Здесь, в курильне, все сплошь бедняки… Нет здесь вышитых подушек, нет богатства… Ничто здесь не блещет, не сверкает, не блестят даже полузакрытые глаза курильщиков… Спят они или просто отдыхают?… Этого я так и не узнал. Не слышно разговоров… Здесь никто никогда не разговаривает… Ни мебели, ни ковров – ничего… На стершихся нарах, гладко отшлифованных – столько людей их касалось, – маленькие деревянные изголовья… И ничего больше, только тишина, запах опия, удивительно омерзительный и могущественный… Несомненно, тут начинается путь к гибели. Владельцами опия были колонизаторы, угнетатели, а предназначался он угнетенным. На двери каждой курильни – утвержденный прейскурант, у каждой свой номер и патент. А внутри – великая мутная тишина, оцепенение, которое умертвляет беду и снимает усталость… Удушливая тишина, отстой стольких искалеченных мечтаний, которые осели тут на веки вечные… Вот они, эти люди, грезят, прикрыв глаза, погрузившись на час в толщу морских глубин, в неизбывную ночь на вершине холма, пусть всего на час, но им доступно хрупкое и сладостное наслаждение покоем…
Больше я никогда не ходил в курильни… Я уже знал… Я понял… Нащупал неуловимое… то, что испокон веков прячется в этом дыму…
Цейлон
Цейлон – самый прекрасный в мире огромный остров – до 1948 года был такой же колонией, как Бирма и Индия. Англичане, словно в крепости, замкнулись в своих кварталах и клубах, а вокруг бурлила жизнь: несметная толпа музыкантов, гончаров, ткачей, рабов с плантаций, монахов в желтых одеждах и великое множество богов, высеченных в скалах.
Я не нашел себе места ни среди англичан, каждый вечер надевавших смокинги, пи среди индусов – их было так невероятно много, что не разобраться, – и остался один; в моей жизни это была пора глухого одиночества. И в то же время это была пора озарения, как будто молния невиданного блеска задержалась у моего окна и разом осветила очертания и глубины моей судьбы.
Я жил в маленьком, недавно построенном бунгало, в предместье Велавата,[57] у самого моря. Это было безлюдное место, океанские волны бились о прибрежные рифы. Ночью музыка моря звучала громче.
Каждое утро я дивился чуду свежеумытой природы. Спозаранку шел к рыбакам. Рыбачьи суденышки, окруженные продолговатыми поплавками, казалось, запутались в морской паутине. Рыбаки выбирали сети с яркой рыбой – разноцветной, как птицы безбрежных джунглей, темно-синей, фосфоресцирующей, точно живой бархат, – или весь в колючках шар, который на глазах опадал и превращался в жалкий мешочек с шипами.
Я с ужасом наблюдал, как убивали эти сокровища моря. Бедный люд покупал рыбу кусками. Ударом ножа кромсали божественную материю морских глубин, обращая ее в кровавый товар.
Я брел по берегу и приходил туда, где купались слоны. Мой пес безошибочно приводил меня к месту. Над спокойной водой появлялся неподвижный серый гриб, который превращался в змею, а потом – в огромную голову и, наконец, в гору с бивнями.
Нет другой страны в мире, где бы столько слонов работало на строительстве дорог. Странно было видеть их не в цирке и не за оградой зоосада, а с грузом, с огромными бревнами, точно это были гигантские работящие поденщики.
Единственными моими товарищами в ту пору были пес и мангуста. Мангуста попала ко мне прямо из джунглей. Она росла у меня на глазах, спала со мной в одной постели и ела за одним столом. Невозможно даже представить себе, как пежна мангуста. Крошечный зверек знал каждый миг моего существования – она разгуливала по моим бумагам и с утра до ночи ходила за мной по пятам. В час послеобеденной сиесты мангуста сворачивалась клубочком у меня на плече, у самой головы, и засыпала чутким, тревожным сном дикого зверя.
Моя прирученная мангуста прославилась на всю округу. О том, как храбро бьется мангуста с ужасными кобрами, ходят легенды. Я думаю – а мне но раз случалось видеть такие сражения, – мангусты побеждают только благодаря проворству и густой пушистой шерсти цвета соли с перцем, которая сбивает с толку ядовитое пресмыкающееся. На Цейлоне считают, что после такой битвы со смертельным врагом мангуста уходит искать травы-противоядия.
56
Саронг – мужская и женская одежда индонезийцев и малайцев: кусок ткани, которым обертывают нижнюю половину тела.