Во всяком случае, так велика была слава этой мангусты, всегда сопровождавшей меня в долгих прогулках по берегу, что однажды все окрестные ребятишки собрались у моего дома. На нашей улице появилась страшная змея, и они пришли требовать Кирию, мою мангусту, и ужо предвкушали ее блистательную победу. Взяв мангусту на руки, я отправился во главе восторженной ватаги тамильских и сингальских ребятишек, одетых лишь в набедренные повязки.
Змея оказалась наводящей ужас черной поллонгой, или змеей Рассела, укус которой смертелен. Она грелась на солнышке в траве, раскинувшись на белой трубе – точно бич на снегу.
Мой кортеж замер в молчании. Я двинулся к трубе. Не дойдя до змеи двух метров, я выпустил мангусту. Кирия почуяла опасность и медленно направилась к змее. И я, и мои спутники затаили дыхание. Сейчас начнется великая битва. Змея свернулась в спираль, подняла голову, открыла зев и устремила свой гипнотизирующий взгляд на зверька. Мангуста продолжала наступать. Оставалось всего несколько сантиметров до пасти чудовища, и вдруг мангуста поняла, что сейчас произойдет. Одним скачком она рванула назад и стремглав кинулась прочь – и от змеи, и от зрителей. Она мчалась без передышки до самой моей спальни.
Так тридцать лет назад в предместье Велавата я потерял свой авторитет.
Как-то сестра принесла тетрадь с моими старыми стихами, написанными в 1918 и 1919 годах. Читая их, я но мог не улыбнуться детской и юношеской скорби и несколько литературному чувству одиночества, которые характерны для моего творчества ранних лет. Молодой человек не может писать, если ему не знакомо пронзительное – пусть даже искусственное – ощущение одиночества, точно так же как зрелый писатель ничего не сможет сделать, если он не способен чувствовать людскую общность, если он не ощущает себя частью целого.
В Велавате в те дни я познал настоящее одиночество. Я спал на походной раскладной койке, как солдат, как путешественник. А всего и было у меня: стол, два стула, моя работа, мой пес, моя мангуста, и еще мое общество делил бой – мальчик, который мне прислуживал днем, а ночевать ходил к себе в селение. Собственно говоря, едва ли можно сказать, что этот мальчик делил со мной общество: положение восточного слуги обязывало его быть молчаливее тени. Звали его – а может, и сейчас еще зовут – Брампи. Мне нечего было ему даже приказать, у него всегда все было готово: еда уже подана, одежда уже отутюжена, бутылка виски – уже на веранде. Можно было подумать, что у него нет языка. Он только и знал – улыбаться, обнажая огромные лошадиные зубы.
Мое тогдашнее одиночество было вовсе не литературной категорией – оно было жестоким и непреодолимым, как тюремная стена, и можно было биться о него головою, плакать и кричать, все равно никто бы не пришел на помощь.
Я понимал, что где-то там, за голубой завесой воздуха, за золотистыми песками, за первозданными джунглями с их змеями и слонами, где-то там были сотни и тысячи людей, и эти люди пели и трудились у моря, разводили огонь, обжигали посуду; были там и пылкие женщины, они спали нагими на тонких циновках при свете огромных звезд. Но как приблизиться к этому трепещущему миру, чтобы тебя не приняли за врага?
Понемногу я узнавал остров. Однажды вечером я пробирался по темным улицам Коломбо – меня пригласили на званый ужин. И вдруг из одного неосвещенного дома до меня донесся голос – пел не то ребенок, не то женщина. Я остановил рикшу. У самой двери меня обдало волной запахов, которых не спутаешь ни с чем: запахи жасмина, пота, кокосового масла, франжипани и магнолии смешались в один, особый цейлонский запах. Меня пригласили войти; темные лица людей сливались с теменью и ароматом ночи. Я тихо опустился на циновку, а таинственный человеческий голос – не то женщины, не то ребенка, – который заставил меня свернуть с пути, дрожал и плакал в темноте, он то несказанно взвивался, то вдруг обрывался и падал, становясь темнее ночи, то, захватив пряный аромат франжипани, вскидывал вверх арабески и тут же обрушивался всем своим хрустальным весом, словно коснулся верхушкой прозрачной струи самого неба, и осыпался на цветущие заросли жасмина.
Я долго сидел так, застыв, завороженный перестуком барабанов и колдовством этого голоса, а потом поехал дальше, опьяненный таинством непонятного чувства и ритмом, загадка которого таилась в самой земле. В звонкой земле, обернутой в тени и запахи.
Англичане уже сидели за столом, все, как один, в черно-белом.
– Прошу меня простить. Задержался в дороге – слушал музыку, – извинился я.
Они, прожившие на Цейлоне по двадцать пять лет, изобразили приличествующее случаю изумление. Музыку? Разве у местного населения есть музыка? Они этого не знали. Первый раз слышали.
Эта чудовищная пропасть между английскими колонизаторами и широким миром азиатских народов так никогда и не исчезла. И всегда означала бесчеловечную изоляцию и полное незнание жизни этих людей и тех ценностей, которые есть у них.
Были и исключения, их я научился распознавать позднее. Например, один англичанин из «Клаб-Сервис» вдруг влюбился безумно в красавицу индуску. Его тут же выкинули с работы. Соотечественники чурались его как прокаженного. Было и такое: колонизаторы приказали сжечь хижину одного сингальского крестьянина, намереваясь согнать того с места, а землю присвоить. Англичанин, которому приказали спалить хижину, был скромным служащим. Звали его Леонард Вульф. Он отказался выполнить приказ и за это потерял работу. Возвратись в Англию, Вульф написал одну из лучших книг, какая когда-либо была написана о Востоке: «A Village in the Jungle»,[58] замечательную книгу о жизни, как она есть. И это настоящая литература. Книге этой несколько, а точнее, сильно помешала слава жены Вульфа, которая была не кем иным, как Вирджинией Вульф, писательницей-субъективисткой с мировым именем.
Понемногу непроницаемая оболочка разрывалась, и у меня появились друзья, не много, но хорошие. Я увидел, что дух колониализма заразил и молодежь, особенно в области культуры, и что у них с языка не сходят последние книги, вышедшие в Англии. Я познакомился с пианистом, фотографом, критиком и кинематографистом Лайонелем Вендтом, который был центром местной культурной жизни, пульсировавшей на фоне предсмертных хрипов империи и незрелых еще размышлений о самобытных ценностях цейлонской культуры.
У этого Лайонеля Вендта была большая библиотека, и он получал из Англии все книжные новинки. Вендт завел экстравагантный и добрый обычай: раз в неделю посылать ко мне на дом – а я жил далеко от города – велосипедиста с мешком книг. Таким образом, я прочел километры английских романов, и среди них «Любовника леди Четтерлей»,[59] в первом, частном издании, выпущенном во Флоренции. Книги Лоуренса поразили меня своим поэтическим настроем и тем жизненным магнетизмом, каким окружены у него сокровенные отношения между людьми. Но очень скоро я понял, что, несмотря на свой гений, он потерпел поражение – как и очень многие большие английские писатели – из-за педагогического зуда, которым был одержим. Д.-Г. Лоуренс словно читал лекцию о сексуальном воспитании, а это не имеет ничего общего с нашим стихийным познанием жизни и любви. В конце концов он стал мне просто скучен, что, однако, ничуть не уменьшило моего восхищения его мученическими поисками в сфере мистико-сексуальных отношений, поисками, которые доставляли тем больше страданий, чем бесполезнее они были.
Среди воспоминаний о Цейлоне сохранилось еще одно – ловля слонов.
В одной местности развелось множество слонов, они совершали разрушительные набеги на селения и плантации. Больше месяца крестьяне – факелами, кострами, звуками барабанов – гнали вдоль реки стада диких слонов в джунгли. Днем и ночью костры и барабаны не давали покоя огромным животным, и они широкой, точно река, лентой двигались в северо-восточную часть острова.
59
«Любовник леди Четтерлей» – роман английского писателя Дэвида Герберта