Там был сооружен загон. Часть леса огородили. Я видел, как по узкому коридору меж оград прошел первый слон и почуял, что он в ловушке. Но было поздно. Следом за ним по этому же коридору наступали сотни других, и обратно пути не было. Огромное стадо – голов в пятьсот – оказалось в загоне: дальше нельзя и отступать некуда.
Самые сильные самцы двинулись к изгороди, чтобы разломать ее, но изгородь ощетинилась бесчисленными копьями, и слоны остановились. Потом они отступили к середине загона, закрывая собою самок и детенышей. Забота и организованность слонов в защите потомства – трогательны. Слоны издавали тревожные крики, похожие на ржание и трубный глас одновременно, и в отчаянии с корнем вырывали молодые деревца.
Тут верхом на больших прирученных слонах в загон въехали укротители. Два прирученных слона действовали, как заправские полицейские. Они становились по обе стороны плененного животного и били хоботами, пока тот не замирал в неподвижности. Тогда охотники толстыми веревками привязывали заднюю ногу слона к крепкому дереву. И так они покорили всех – одного за другим.
Слон, оказавшийся в неволе, много дней отказывается от пищи. Но охотники знают слабость слонов. Некоторое время они дают им попоститься, а потом приносят слонам их любимые почки и побеги, слоны на воле делают огромные переходы по джунглям в поисках этих растений. И слон сдается – ест. А значит, он укрощен. Теперь можно обучать его тяжелым работам.
Жизнь в Коломбо
На первый взгляд в Коломбо не было и признака революционного брожения. Политический климат там был не тот, что в Индии. Казалось, все было гнетуще спокойно. Страна давала англичанам лучший в мире чай.
Вся страна была разделена на секторы, или районы. За англичанами, которые располагались на верхушке пирамиды и жили в огромных, окруженных садами резиденциях, шел средний класс, напоминавший средний класс южноамериканских стран. Они назывались burghers[60] и происходили от древних boers[61] – голландских поселенцев с юга Африки, которые появились на Цейлоне во время колониальных войн прошлого.
За ними шло многомиллионное население сингалов, исповедовавших буддизм и христианство. А в самом низу – и за работу им платили хуже всех – находились миллионы индусов, пришедших с юга Индии, говоривших на тамильском языке и исповедовавших индуизм.
В так называемом «обществе», жизнь которого разворачивалась в роскошных клубах Коломбо, первенство оспаривали два выдающихся сноба. Один – французский псевдодворянин граф Мони, и у него были свои адепты. Другой – элегантно-небрежный поляк, мой знакомый, Винзер, и в некоторых салонах он был вершителем мнений. Это был человек, несомненно, одаренный, довольно циничный и знавший все на свете. У него была любопытная должность – «хранитель культурных и археологических сокровищ», и когда я однажды поехал вместе с ним в одну из его служебных командировок, для меня это было настоящим откровением.
В результате раскопок на свет вновь появились два изумительных древних города, некогда поглощенных джунглями: Анурадапура и Поллонарува. Вновь сверкали под слепящим цейлонским солнцем колонны и галереи. Все, что поддавалось транспортировке, тщательно паковалось и отправлялось в Лондон, в Британский музей.
Мой приятель Винзер не делал ничего дурного. Он приезжал в отдаленные монастыри и с полного согласия буддийских монахов вывозил на казенном грузовике изумительные изваяния, насчитывавшие тысячи лет, которые затем держали путь в музеи Англии. Надо было видеть удовлетворенные лица монахов в шафрановых одеждах, когда Винзер в порядке возмещения за изъятую древность оставлял им размалеванные фигурки Будды из японского целлулоида. Они взирали на них с почтением и водружали на те самые алтари, где до того многие века улыбались статуи из яшмы и гранита.
Мой приятель Винзер был превосходным продуктом империи, его породившей, другими словами, элегантным мерзавцем!
Моя насыщенная солнцем жизнь осложнилась. Неожиданно приехала и обосновалась напротив моего дома моя бирманская любовь – порывистая Джози Блисс. Добралась до меня со своей далекой родины. Она приехала с мешком риса за плечами – поскольку думала, что рис есть только в Рангуне, – с нашими любимыми пластинками Поля Робсона и свернутым в трубу длинным ковром. Стоя в дверях своего дома, напротив моего, она следила, кто ко мне приходит, и осыпала оскорблениями, а иногда и нападала на этих людей. Бешеная ревность пожирала Джози Блисс. Джози угрожала поджечь мой дом и, помню, однажды набросилась с длинным ножом на прелестную девушку-европейку с примесью азиатской крови за то, что та пришла ко мне в гости.
Полиция сочла, что присутствие Джози, не поддававшейся никакому контролю, возмущает спокойствие нашей всегда прежде тихой улочки. И мне сказали, что выдворят ее из страны, если я не возьму Джози к себе. Я промучился несколько дней, разрываясь между нежностью, которую внушала мне ее незадачливая любовь, и ужасом, который внушала она сама. Я не мог впустить Джози к себе в дом. Эта террористка на любовной почве была способна на все. Наконец в один прекрасный день Джози решила уехать. Она умолила меня проводить ее на пароход. Когда пароход почти отчаливал и мне пора было уходить, Джози вырвалась из рук сопровождавших ее людей и в порыве горя и любви принялась осыпать меня поцелуями, залив мне все лицо слезами. Будто совершая обряд, она целовала мне руки и одежду, а потом вдруг опустилась к моим ногам, и я даже не успел помешать ей. Когда же Джози снова поднялась, лицо ее, точно мукой, было выпачкано мелом от моих белых туфель. Я не мог сказать ей, чтобы она не уезжала. Я не мог сказать ей: не уезжай, пойдем со мной, прочь с этого парохода, который увозит тебя навеки. Рассудок не позволил мне этого сделать, но на сердце остался шрам, который так никогда и не зажил. В моей памяти навсегда останется ее безудержное горе и слезы, которые в три ручья катились по перепачканному мелом лицу.
Я почти закончил первую книгу «Местожительство – Земля». Но работа продвигалась медленно. Я был отрезан от привычного мира и известий оттуда не получал, а в мир, который окружал меня, никак не мог по-настоящему войти.
Естественными эпизодами книги стало то, из чего складывалась моя, словно подвешенная в пустоте, жизнь: книга писалась «гораздо больше кровью, чем чернилами». Но стиль у меня оттачивался, и не умолкавшая, почти навязчивая грусть дала книге крылья. Правда жизни и манера письма (а именно из этой муки печется хлеб поэзии) наполнили горечью мою книгу, и эта горечь начинала разъедать и меня самого. Потому что стиль – то, как человек пишет – это не только он сам, но и то, что его окружает, и если эта атмосфера не войдет в стихи, то стихи останутся мертвыми, мертвыми потому, что воздух жизни не наполнит легкие поэзии.
Никогда в жизни я не читал так много и с таким удовольствием, как тогда, в окрестностях Коломбо, где я долго прожил в одиночестве. Время от времени я перечитывал Рембо, Кеведо, Пруста. Книга «По направлению к Свану» заставила меня снова пережить треволнения, любовь и ревность, какие я испытал подростком. И я понял, что музыкальная фраза из сонаты Вентейля, которую Пруст называл «воздушной и благоуханной», не только описана изысканнейшим образом, но в ней заключена отчаянная страсть.
Мне тогда в моем одиночестве надо было найти эту музыку и услышать ее. С помощью моего друга, музыканта и музыковеда, мы пустились в исследование и обнаружили, что Вентейль Пруста был составлен из Шуберта, Вагнера, Сен-Санса, Форе,[62] д'Энди[63] и Сезара Франка.[64] Мое музыкальное образование было позорно скверным, и я не знал почти никого из них. А то, что они создали, было для меня черным ящиком. Мое ухо воспринимало лишь ярко выраженную мелодию, да и то с трудом.