– Оставь одни мне, – сказал я приятельнице.
Она выбрала белые с зеленым и, разгладив их с нежностью, протянула мне.
– Пожалуйста, Крузи, сделай дарственную надпись. Она старательно расправила шелк и начертила наши имена, оросив все это слезами.
Я не видел, как она ушла на следующий день, и вообще никогда ее больше не видел. Воздушные трусики с дарственной надписью Крузи и ее слезами долго путешествовали со мной по миру, затерявшись меж белья и книг. И не знаю, когда, каким образом и какая нахалка ушла из моего дома в них.
Батавия
В те времена, когда на свете еще не было мотелей, отель «Дер Нидерланден» был единственным в своем роде. В большом главном здании помещался ресторан и служебные помещения, а у каждого постояльца было свое буи-гало, отделенное от других маленьким садиком с развесистыми деревьями. В их высоких купах жило бесчисленное множество птиц, там обитали белки-летуньи, скакавшие с ветки на ветку, и насекомые, которые верещали, будто в сельве. Брампи, не щадя сил, ухаживал за мангустой, а та на новом месте становилась все более и более беспокойной.
Да, здесь было чилийское консульство. Во всяком случае, оно значилось в телефонном справочнике. На следующий день, отдохнув и одевшись как следует, я направился в консульство. На фасаде огромного здания висел консульский герб Чили. Но это была мореходная компания. Кто-то из ее многочисленного штата провел меня в кабинет директора, краснолицего, объемистого голландца. Видом он ничуть не походил на управляющего пароходством, скорее на портового грузчика.
– Я – новый консул Чили, – представился я ему. – Прежде всего благодарю вас за службу и прошу ввести меня в курс основных дел по консульству. Хочу приступить к обязанностям немедля.
– Здесь один консул – я! – в бешенстве возразил он.
– Как так?
– Для начала пусть заплатят мне, что должны, – закричал он.
Возможно, этот человек и понимал в навигации, но что такое вежливость, не понимал ни на одном языке. Он выталкивал фразы изо рта, не переставая в ожесточении грызть чудовищную сигару, которая отравляла воздух комнаты.
Бесноватый тип не давал мне открыть рта. От ярости и сигары то и дело шумно заходился в кашле, а потом отхаркивался и сплевывал. Наконец мне удалось вставить фразу в свою защиту:
– Сеньор, лично я вам ничем не обязан и платить ничего не должен. Я понимаю, вы консул ad honores,[72] так сказать, почетный консул. А если это представляется вам спорным, не думаю, что дело можно уладить криком, во всяком случае, слушать вас я больше не намерен.
Позднее я понял, что у толстого голландца были некоторые основания для подобной реакции. Он оказался жертвой самого настоящего мошенничества, в котором, разумеется, не были повинны ни я, ни правительство Чили. Причиной гнева толстого голландца был ловкач Мансилья. Как оказалось, этот Мансилья никогда не выполнял обязанностей консула в Батавии; он жил в Париже, и уже давно. Мансилья уговорился с голландцем о том, чтобы тот нес его консульскую службу и ежемесячно пересылал ему все бумаги и денежные сборы. И пообещал платить ему за это каждый месяц определенную сумму, которую не платил. Вот почему на меня – как кирпич на голову – обрушилась ярость сухопутного голландца.
На следующий день я почувствовал себя совершенно больным. Лихорадка, грипп, одиночество и, кроме того, носом шла кровь. Меня бросало в жар, я потел. Кровь шла из носу совсем как в детстве, в Темуко, от темукских холодов.
Я собрал все силы, чтобы выжить, и направился к дворцу правительства. Он находился в Буитенсорге, посреди роскошного ботанического сада. Чиновники с трудом оторвали ясные голубые глаза от белых бумаг. Вытащили ручки и потеющими перьями начертали капельками пота мое имя.
Оттуда я вышел еще более больным. Прошел по аллее и сел под огромным деревом. Здесь все было свежим и здоровым, жизнь дышала спокойно и мощно. Пред моим взором гигантские деревья тянулись прямыми, гладкими, серебряными стволами – вверх на сотню метров. На эмалированной пластинке я прочитал их названия. Это были неизвестные мне разновидности эвкалипта. С огромной высоты до меня дошла прохладная волна аромата. Император деревьев сжалился надо мной, и его душистое дыхание вернуло мне здоровье.
А может, просто зеленая торжественность ботанического сада, бесконечное разнообразие листвы, переплетение лиан, орхидеи, точно морские звезды, вспыхивающие среди ветвей, океанские глубины лесных зарослей, крики попугаев, верещание обезьян – может, все это возвратило мне веру в мою судьбу и радость жизни, которая таяла, будто догорающая свеча.
Я приободренный вернулся в отель, сел на веранде и, положив на стол, где уже сидела мангуста, лист бумаги, решил составить телеграмму правительству Чили. Не хватало только чернил. Я позвал гостиничного боя и попросил по-английски: «Ink!» – чернила. Он никак не показал, что понял меня. А только позвал еще одного боя, как и он сам, с головы до ног в белом и тоже босого, чтобы тот помог истолковать мои загадочные желания. Нечего делать. Я произносил слово «ink», а карандаш будто обмакивал в воображаемую чернильницу, и семь или восемь боев, собравшихся на помощь первому, повторяли мои движения, вытащив карандаши из внутренних карманов, и, помирая со смеху, выкрикивали: «Ink, ink». Они, должно быть, решили, что обучаются новому ритуалу. Отчаявшись, я кинулся в бунгало напротив, а за мною следом – хвост одетых в белое слуг. С какого-то пустого стола я схватил чудом оказавшуюся там чернильницу и, потрясая ею перед их изумленными взглядами, закричал: «This! This!»[73]
И тогда они расплылись в улыбке и хором воскликнули: «Tinta! Tinta!»[74]
Так я узнал, что чернила по-малайски – тоже «tinta».
Настал момент возвратиться мне к своим консульским обязанностям. Имуществом, вызвавшим такие споры, были: изъеденная резиновая печать, чернильная подушечка и несколько папок с документацией, где значились полученные суммы и остатки. Остатки, должно быть, оседали в кармане пройдохи-консула, который управлял на расстоянии – из Парижа. А голландец, которого он надул, с холодной улыбкой вручил мне тощую пачку бумаг, не переставая грызть сигару с видом разочарованного мастодонта.
Время от времени я подписывал консульские счета и скреплял их рассыпающейся казенной печатью. Поступавшие доллары я обращал в гульдены, и этого едва-едва хватало, чтобы заплатить за квартиру, пропитаться самому, выплатить жалованье Брампи и накормить мангусту Кирию, которая здорово выросла и теперь съедала по три-четыре яйца в день. Кроме того, мне пришлось приобрести белый смокинг и фрак, за которые я должен был платить ежемесячно взнос. Иногда я заходил в людные кафе и садился, почти всегда один, под открытым небом, у широкого канала – выпить пива или ginpahit. Иными словами, жизнь моя опять наполнилась безотрадным покоем.
Rice-table[75] в ресторане отеля выглядел величественно. В зал входила процессия из десяти или пятнадцати слуг, они шли вереницей, один за другим, и каждый нес свое блюдо с полным достоинством, каждое блюдо было разделено на секции, каждая секция сверкала своим таинственным кушаньем. Основой блюда был обязательно рис, а на нем покоилось бесконечное разнообразие съестного. Я всегда был прожорлив, и поскольку долгое время жил впроголодь, то теперь брал еду с каждого блюда, у каждого из пятнадцати или восемнадцати слуг, пока моя тарелка не превращалась в маленькую гору, где были экзотические рыбы, не поддающиеся определению яйца, самая неожиданная зелень, невообразимые цыплята и диковинное мясо, точно знамя, венчавшее мой обед. Китайцы говорят, что еда должна обладать тремя достоинствами: вкусом, запахом и цветом. Рисовый стол в отеле сочетал все эти достоинства плюс еще одно: он был обилен.