Старая агава, что растет у меня в саду, выбросила из своих недр цветок-убийцу. За десять лет это огромное мясистое, сине-желтое растение стало выше меня ростом. Теперь оно расцвело, чтобы умереть. Его могучее зеленое копье – метров семь в высоту – перехвачено в нескольких местах сухими кольцами, припорошенными золотистой пыльцой. Потом исполинские листья начнут подламываться, и агава погибнет.
Рядом с умирающей агавой рождается другой исполин. Его не знают в чужих странах. Он растет только здесь, на наших южных берегах. Его имя чаууаль (puya chilensis). Когда-то чаууалю поклонялись арауканы. Давно уже нет отважной Араукании – кровь, смерть, время, а следом и эпические песни Алонсо де Эрсильи завершили историю древнего племени цвета темной глины, которое однажды очнулось от геологического сна, чтобы защитить свою родину. Когда я снова вижу эти цветы, встающие над веками неведомых темных смертей, над тяжелыми пластами забвения, пропитанного кровью, мне кажется, что расцветает прошлое нашей земли, расцветает вопреки тому, что мы есть и чем мы стали сегодня. Лишь земля остается собой, сохраняет свою суть.
Но я забыл рассказать о растении.
У него острые зубчатые листья, и оно принадлежит к семейству бромелиевых. Зеленым костром полыхает растение по обочинам дорог, собрав в сердцевине изумруд таинственных шпаг. И вот из него взмывает ввысь один-единственный гигантский цветок, одна гроздь, одна зеленая роза – огромная, в рост человека. Сотни мелких соцветий соединил в себе этот одинокий цветок, этот зеленый храм в золотистой пыльце, сияющий в ярких отсветах моря. Нигде я не видел такого огромного зеленого цветка, похожего на одинокий памятник морской волне.
Крестьяне и рыбаки моей страны давно забыли, как зовутся многие наши цветы. Постепенно уходили из людской памяти имена этих цветов, в они, перестав собой гордиться, прятались в путани трав, словно камни, что несет река со снежных вершин к безвестным берегам океана. Наши крестьяне и рыбаки, шахтеры и контрабандисты приговорены к своей суровой судьбе, они готовы к поражению, к смерти и к воскрешению трудных дел своих. Неведома участь героев на неоткрытых землях. В них самих, в их песнях – лишь отсветы безымянной крови, сиянье цветов, у которых нет имени.
Моим садом завладел один из таких цветов – синий, с длинным, стройным, глянцевым и крепким стеблем. На конце стебля трепещет, покачивается великое множество инфрасиних и ультрасиних цветочков; не знаю, кому еще из смертных суждено увидеть такой совершенный синий цвет. Может, он откроется совсем немногим? И останется незримым для тех, кому не захочет явиться бог синевы? А вдруг причина всему – моя радость, рожденная одиночеством и гордым сознанием того, что мне выпала встреча с этой синевой, с этими синими волнами, с синей звездой в ту пустынную весну?
Напоследок я расскажу о доках. Не знаю, где еще растут эти цветы. Миллионы зеленых треугольных пальцев впиваются в береговой песок. Весна унизала их амарантовыми перстнями невиданной красоты. В дни запоздалой весны вся Исла-Негра сияет этими цветами, чье греческое имя aizoaceae. Они выплеснулись на берег морским нашествием, щедрым даром подводной зеленой пещеры, соком пурпурных гроздей, хранящихся в подвалах Нептуна.
В эти минуты по радио объявили, что Нобелевскую премию получил греческий поэт. Журналисты мгновенно улетучились. И к нам с Матильдой вернулся покой. Мы торжественно сняли замок со старых ворот, чтобы весь мир снова входил в наш дом без стука, без предупреждения. Как весна.
Вечером нас посетил шведский посол с супругой. Уверенные в том, что я стану лауреатом Нобелевской премии, они привезли целую корзину вина и delikatessen,[247] чтобы отпраздновать мою победу. Наш ужин вовсе не был грустным, и мы выпили по бокалу вина за греческого поэта Сефериса,[248] удостоенного высокой награды. Перед самым уходом посол отвел меня в сторону.
– Журналисты наверняка захотят, чтобы я дал интервью, – сказал он. – Объясните мне, кто такой Сеферис?
– Не знаю, – откровенно признался я.
Честно говоря, любой писатель нашей планеты, что зовется Землей, хотел бы получить Нобелевскую премию – и тот, кто молчит об этом, и тот, кто это отрицает.
Что касается Латинской Америки, то ее страны имеют своих кандидатов, свою тактику и свои планы получения вожделенной награды. Должно быть, по этой причине премии не получили и те, кто ее вполне заслуживает. Например, Ромуло Гальегос.[249] Его обширное творческое наследие достойно самой высокой оценки. Но Венесуэла – страна нефти, иными словами, страна звонкой монеты, и именно с ее помощью венесуэльцы решили добиваться премии. Один из венесуэльских послов в Швеции считал своей главнейшей задачей сделать Нобелевским лауреатом Ромуло Гальегоса. Он устраивал пышные приемы, печатал в стокгольмских типографиях произведения шведских академиков в переводах на испанский язык. Наверно, такая прыть насторожила сдержанных и осмотрительных шведов. Ромуло Гальегос так и не узнал, что, быть может, чрезмерное усердие венесуэльского посла помешало ему получить давно заслуженную литературную награду.
В Чили, не помню по какому поводу, мне рассказали грустную историю в оправе жестокого юмора. Герой истории – Поль Валери.[250] О нем говорили как о самом вероятном кандидате Нобелевской премии. И вот в то утро, когда Шведская академия должна была принять окончательное решение, Поль Валери, не зная, как успокоиться, кликнул собаку, взял трость и вышел из загородного дома на прогулку.
Он вернулся только в полдень к обеду. Еще в дверях он спросил секретаршу:
– Никто не звонил?
– Звонили, мосье. Несколько минут назад звонили из Стокгольма.
– И что просили передать? – спросил он, не скрывая радости.
– Шведская журналистка интересовалась, как вы относитесь к движению женщин за равноправие.
Сам Валери рассказывал об этом с легкой иронией. Но что бы там ни было, а выдающийся французский поэт, мастер, достигший совершенства, так и не получил Нобелевской премии.
Что касается меня, нельзя не признать, что я всегда относился трезво и сдержанно к Нобелевской премии. В книге одного чилийского эрудита, задавшегося целью возвеличить Габриэлу Мистраль, нашу суровую соотечественницу, я прочел ее многочисленные письма, адресованные в разные места. При всей их благородной сдержанности, они были продиктованы вполне естественным желанием – приблизиться к заветной цели: Нобелевской премии. Эти письма научили меня осторожности. С тех пор, как мое имя стали называть среди кандидатов (а это было не раз и не два), я не приезжал в Швецию, хотя меня тянуло туда с юношеских лет, когда мы с Томасом Лаго[251] гордо называли себя учениками отлученного от церкви пастора, заядлого пьяницы по имени Йёст Берлинг.[252]
Да и вообще мне наскучило ходить в кандидатах чуть ли не каждый год. Меня раздражало, что на этих ежегодных состязаниях мое имя использовалось так, будто я – скаковая лошадь. Но чилийские писатели, да и все, кому не лень, считали, что Шведская академия наносит им личное оскорбление. Словом, при такой ситуации не трудно было попасть в смешное положение.
В конце концов, как все знают, в 1971 году меня наградили Нобелевской премией. Я только-только приехал в Париж в качестве посла Чили, когда мое имя снова замелькало в газетах. Мы с Матильдой ничуть не обрадовались. Привычка к ежегодным разочарованиям сделала нас нечувствительными ко всему, что касалось этой премии. Как-то в октябрьский вечер в столовую вошел Хорхе Эдварде – советник нашего посольства по культуре и писатель. С присущей ему осмотрительностью он предложил мне довольно скромное пари. Если мне дадут премию, я устраиваю обед в самом лучшем парижском ресторане и приглашаю его с женой. Если нет, то он платит за обед, на котором буду я с Матильдой.
249
Ромуло
252
Йёст