Что касается Мерседес, впрочем, раз уж мы дошли до событий сегодняшнего дня, до этого великолепного, солнечного, по-весеннему теплого утра… Из моего окна я вижу залив, окутанный туманом, порой походящим на морскую пену, порой на гигантскую стаю чаек. Заводские трубы Ричмонда выбрасывают спирали дыма. Бело-зеленое строение «Голден Гэйт Филдс» кажется мне когда-то знакомым и потом забытым лицом. По широкой ленте скаковой дорожки проносится только ветер, на лету сметающий чудом уцелевшие от прошлого сезона пожелтевшие билетики. На столе, рядом с чашечкой кофе, лежит раскрытый номер «Кроникл»; заголовок извещает о смерти Гонсалеса. Для газеты это всего-навсего смерть лошади с темной запутанной биографией, которая однажды преподнесла невиданный сюрприз и которая могла стать грозой для чемпионов в классическом танфоранском заезде. Погиб Гонсалес при обстоятельствах, о которых газета, щадя читателей, стыдливо умалчивает. Но для меня эти обстоятельства были подлинно эпическими, ибо я знал его истинно мужские повадки, его беспримерную отвагу, его рыцарственность и романтичность, Гонсалеса должны были перевозить в новую конюшню и потому вывели на улицу, чтобы погрузить в автофургон. В это время мимо проводили лошадей, в том числе красавицу кобылу-трехлетку. Гонсалес испустил звонкое ржание и, вырвавшись из рук служителя, в слепом животном порыве бросился на нее; движения его, то ли из-за возраста, то ли от усталости, были на редкость нелепы и уродливы. Перепуганная кобыла обернулась, поднялась на задние ноги и запрокинулась, на спину, увлекая за собой злосчастного Гонсалеса, который сильно ударился головой о мостовую. Рана оказалась столь серьезной, что ветеринару ничего не оставалось, как только прикончить его выстрелом из револьвера. Газета не сообщает, что на морде чемпиона-креола отразилось неземное блаженство и что в напрягшихся в предсмертной судороге мускулах чувствовались все с таким блеском завоеванные победы.
Ничего подобного в газете не сообщалось, но я знаю, что именно так оно и было, ибо такова была натура моего коня — великого в своих достоинствах и восхитительного в своей беззащитности. Полагаю, что он был гением. К сожалению, я не успел его узнать хорошенько. На свете мало найдется таких, кто, родившись в безвестном южноамериканском захолустье, достигает всечеловеческой славы и признания. Дутых гениев в жизни хоть отбавляй, и их более или менее терпят. А вот наивный гений, подлинный чемпион — явление редчайшее, ни с чем не сравнимое. К нему не может быть среднего отношения, не может быть «более или менее». Ореол его никто не способен омрачить. Он единственный… Мой чемпион был родом из южной долины моего родного Чили. Кентавр, взращенный на земле вина и древесного спирта, охочий до запаха лука и вида осанистых кобылиц. Он не знал другого языка, кроме того, на котором говорит виноград. Над головой его взмывали бумажные змеи, лакомством служили картофельные побеги. Там началось его знакомство со скаковой дорожкой. Лошадь, знавшая одних только лодочников и продавцов птиц. Гонсалес родился среди дымков сигарет «Жутар» и аромата маисовых початков. Христианским заповедям его обучил Идальго, по прозвищу Семь Миллионов, и, думая о Чили, он любил вызывать в памяти альбааку и новогодние гвоздики. Иногда он с тоской вспоминал об убогом ранчо и загончике на далекой ферме. Но он был счастлив. Он пустился в житейское плавание потому, что был чилийцем. А всякий чилиец — бродяга. Не исключая лошадей. Думаю, что в мире не найдется большего бродяги, чем мой чемпион…
Потому-то я и вспоминаю его со слезами на глазах; потому-то его скромная история навсегда останется в — моей душе чем-то домашним и очень близким.
— О чем там пишут? О чем-нибудь очень важном?
Мерседес вышла из спальни. Волосы ее ниспадают на нежную золотистую шею; легкий воздушный капотик, накинутый на голое тело, оставляет открытыми ее плечи и начало грудей; она подходит ко мне, я обнимаю ее за талию, которую я люблю с ненасытной нежностью. Мерседес целует меня в лоб и вопросительно заглядывает мне в глаза. Затем переводит взгляд на лежащую на столе газету.
— Умер Гонсалес. Умер, как подобает коню.
Единственное, что я мог вымолвить. Но как торжественно это звучит: «Умер, как подобает коню!»
Из окна я вижу пожилую женщину, которая, потешно щурясь от солнца, поливает цветы. Легкая полотняная занавеска, надутая ветерком, заволновалась, словно невинная девичья грудь. Кажется, что она вот-вот прянет из окна в объятия завороженных ее прет лестью краснопалых фуксий. Но под моим мечтательным взглядом она как-то вдруг обмякает и, точно смирившись с судьбой, покорно обвисает в оконном проеме, лишь иногда влюбленно посматривая на Мерседес, которая, обвив мою шею руками, выпивает сладкими долгими поцелуями мою тоску по Гонсалесу.