– Иван Солоневич, «Россия в концлагере», – нетерпелив генерал. – Ты раздобыл или нет? И ещё у него одно сочинение было: «Диктатура импотентов».
– Да, я как раз сегодня с утра заходил.
– И как там по городу? Уже ориентируешься? – он ласково улыбнулся.
Из платяного шкафа я извлёк ранец. Две ребристые клавиши замка, нажатые, выскользнули из-под металлических скобочек. Откинулся, треща разъединяемой липучкой, капюшон крышки. Старый рюкзак напоминал потерявший форму желудок последней стадии ожирения. Древние букинистические издания, изодранные, с подклеенными корешками, производили впечатление полупереваренной пищи. И посреди этой интеллектуальной похлёбки, в складке между тканевыми перегородками, затерялся прежний коричнево-красный паспорт, который превращал меня в подобие человека, а не отчипованную единицу стада – как и Краснов, я ненавидел нынешний штрих-код в прозрачном кармашке, позволявший при необходимости сканировать горожан в потоке.
«Россия в концлагере» находилась в потайном отделении.
– Сколько я тебе должен, Трофим? – невзначай спросил Краснов, когда я предъявил книгу.
Он был многоопытным тактиком. Я принялся теребить рукав, который никак не желал обнажать запястье с часами. Потом переложил паспорт во внутренний карман жилетки. Долго на ощупь ловил петелькой пуговицу.
– Тридцать пять оккупационных марок.
Он протянул пятьдесят.
Ну ладно, Трофим, не подкуп, в конце концов! Издание действительно малотиражное, дорогое. Родившись в начале двухтысячных, я застал осенний излёт непродолжительного периода бесцензурья, когда ни с того ни с сего, словно предчувствуя похолодание, зачинали печатание всего подряд: от Баркова до Борхеса и от теософских трактатов до конспирологических детективов Трофима Роцкого (тёзка!). Разумеется, в полумиллионном Буюк-Ипак-Йули, где мы сперва проживали с родителями, можно было достать (в одной из двух книжных лавок) одни лишь «Коаны» – сборник стихотворных и прозаических изречений Президента Республики; а в уездном русском городе, куда позже перебрались, книготорговые сети проявляли странную избирательность в отношении к… – отвлекаюсь.
Часы показывали 4½ дня. Оконце календаря остановилось на 15 мая. Среда. Как и в 1935 году, вспомнил я, надо же, совпадение: день недели, приходившийся на дату пуска метрополитена. Я когда-то специально промотал календы почти на век назад – не мог же Лазарь Каганович открыть метро, названное в его честь, в заурядный Передельник или в пьянчугу-Развратницу? Нет, этапное событие должно иметь отблеск мистичности: Воскресенье или Шабат (начать работу, когда работать нельзя: парадокс вполне по-большевистски). Так ведь нет: среда.
Шибанов, с увлечением читавший замасленного Умберто Эко (ни с чем не спутаю оформление обложек издательства «Симпозиум»), крикнул на прощание:
– Розенкранц был розенкрейцером – это уж ясней некуда!
Благополучно выбравшись из большого дома в 1-м Сыромятническом, я двинулся пешком к Чистым Прудам, где было условлено встретиться.
XI
– О-О, привет-пока, братишка! – тот же хрипловатый голос.
На Хадижат кофточка с надписью, выложенной стразами: «Please notice my eyes are a little higher».
Мы сели на лавочку на берегу. Текли в воде облака – мимолётные, лёгкие, и когда они перекрывали солнце, виднелись контуры лучей.
– Помню фильтрационный лагерь в Долгопрудном, – спокойно, почти сонно говорила Хадижат. – Нас тогда, как баранов, загнали в эллинг для дирижабля. Там три или четыре построили, когда «Люфтганза» открыла трансконтинентальные рейсы. И все были набиты бойцами проигравшей армии. Представь такой ангар длиной метров триста, как дебаркадер на Киевском вокзале, высотой с десятиэтажный дом. Федералам никак не пакостили, после проверки личности отпускали; вот правда, если кто из «Белой стрелы» (у них были списки; откуда бы, интересно знать, у них были списки?) – ну что ж, уводили… куда-то в другое место. Больше не видела никого из тех.
И так же обыденно, как положила бы сигарету в пепельницу, она положила голову на моё плечо.
– Ты похож на моего младшего брата.
Я не стал спрашивать, что с ним стало.
Синяя бездна неба дрожала в обмежованном Чистом Пруду, и как облака, плыли комочки мусора.
Даже она была там. С бойцами. Даже она, девчонка. Всё верно. В то время как я тогда не пошёл с остальными, хотя добровольцами отправлялись и физически слабее меня. Всё совершенно верно. Ничего не стоило прибавить год до совершеннолетия (особенно с моим апокалипсическим басом и не средним ростом). Всё верно: это был долг гражданина, долг честного человека. И если бы это в действительности принесло пользу, я ни секунды не колебался бы. Нет, нет же, не думаете же вы, что я трус, что я сынтеллигентничал, что я струсил, – а правильно, так ведь оно и есть! Но с другой стороны, как же быть, если с самого раннего детства я наблюдал неспешное угасание наших жизненных сил; я вполне понимал (каждый страшился признаться в этом): ещё два, три поколения – и от нас не останется ничего, мы утонем в потоке иноплеменных. Страшись, о рать иноплеменных, России двинулись сыны, – Пушкин, стихотворение, 1815 год, «Воспоминание в Царском селе» называется, ах, как же я мог забыть? – да я знаю, что за один уже этот абзац меня назовут русским фашистом, – но я знаю, на что иду: facio, feci, factum, facĕre – всё это звенья одной цепи! А впрочем, не то. Мы работали, спали, ходили на бизнес-ланчи, смотрели телевизионные шоу исключительно по привычке, – вот как потребляют сигареты и спиртное, чтобы механическими бессмысленными действами укрепить иллюзию постоянства. (РЕД-ОР: небх-мо сделать что-л с этими ебанистическими мнлгами, граф Толстой, б… (нрзб).)