Краснов набросил на полотно простыню:
– Я долго раздумывал, откуда же эта визуализация черпает энергию? Вроде никаких элементов питания не встроено.
– От людей, может быть?
– От людей. Которые если засматриваются, чувствами и накачивают. Зачем только Василь её сюда приволок? Говорил ведь!
– Пётр Николаевич, – хотя мне и неловко задевать эту тему, – а картины откуда?
Он медленно сказал:
– Сегодня по галереям шерстили. Из музеев уже всё повыскребли. Часть мы до войны, конечно, припрятать успели, кое-что от бомбардировок.
– Ну, ну?
– Слышал, Фимочка: составили реестр имущественных претензий. Россия – преемница СССР. Компенсация за вывезенные после Второй мировой произведения искусства. Дирижабль на Ходынке сегодня пришвартовался. Специалистов привёз. Белорусский оцеплен – литерный поезд уже… Кстати, знаешь, кто с нашей стороны возглавляет Репарационную, – сладко выговорил, – комиссию?
Знаю, конечно. Фимочка всё знает, Фимочка умненький, знаете, такой подло-умненький (как же хочется, чтобы считали именно так), – однако необходимо доставить удовольствие старику. Потакая маленьким слабостям, можно выцедить из него многое. Я хочу быть хитрым, нечестным, тугоплавким и изворотливым, я хочу преодолеть эту подростковую нескладность фигуры, и я говорю:
– Нет, Пётр Николаевич, нет. А кто?
– Я. Ордерá выписали, полномочия. И знаешь ли, что мы делаем? Представляешь, чем промышляем?
– Чем? Чем?..
– Странствуем по музеям, скребём запасники, а когда находим шедевры, то не отсылаем их, как следовало бы, в Комиссию, не везём на Ходынку – шиш вам, чёртовы оккупанты! – но консервируем и надёжно сокрадываем в одном из бесчисленных подземных убежищ в метро. О, какое филигранное исполнение! Каждая перепрошивка инвентарного чипа, каждая фальсификация протокола – произведение искусства! Вместо бесценных полотен, вместо жемчужин Серебряного века мы отправляем пиндосам работы художников-перфомансистов, постмодернистское хламьё, копии, вариации на тему, арт-объекты, прости господи. Ох, ох, потеха! Василий для чего-то последнюю партию сюда на квартиру закинул. Кушать не хочешь? – он снова спросил.
Я неудачно повернул голову. Острая боль поразила шею.
– Одной рукой бичуете, а другой подачки даёте? – замолчи, Фимочка! – Вы… преступник, Пётр Николаевич. Вы сотрудничаете с оккупантами.
Пусть Краснов меня выбросит из своего апартамента сейчас же хоть, пусть, – однако было необходимо, чтобы в моих отношениях с этим пожилым человеком, замечательным забытым писателем и героем Белого движения, наступила наконец ясность.
Вначале, ещё только познакомившись, я держался предупредительно и ласково, а он, присматриваясь ко мне, покамест не торопился озираться своими политическими взглядами. Постепенно, в медленных разговорах, за медовым чаепитием, за прихлёбыванием черепашьего супа, каковой с удовольствием фабриковал из крабовых палочек бесценный Василий Шибанов, – я становился дерзок всё более и с каждым разом всё ожесточённее вступал в полемику со стариком. Но Краснов по-прежнему оставался ровен и обходителен, а черта, за которой он уже не мог не ответить грубостью на мои нападки, удалялась по мере того, как я увеличивал накал разговоров.
Я понимал, что Краснов, при том покровительстве, какое имел со стороны теперешних странных хозяев страны, был не тем человеком, с кем следовало быть непочтительным; однако словно бы некий бес понукал меня ступить за грань: как далеко смогу долее испытывать его терпение?
– Стало быть, я преступник? – переспросил Краснов совершенно спокойно. – Да, знаю. Так же мне говорили и в девяносто втором, когда раздавал советские запасы оружия Приднестровским бойцам, и в Абхазии, когда мы с казачеством…
– Пётр Николаевич, я кушать хочу.
– Ты прав, как раз время. – Старый генерал изящным движением сверился с карманными часами (семейная реликвия, которую однажды он позволил мне осмотреть: хронометр «П. Буре» строго стиля бидермейер со сдержанными римскими цифрами на благонамеренном циферблате мелового цвета; на крышке выгравировано: «Въ память войны съ Японiей. 1904–1905»). – Без двадцати пяти час, – объявил.