«…чтобы взыскать с вас сразу за все!»
Пушечное зелье. Бочонок, причем не один. Свинец или тем паче стрела — ерунда, но ведь пиксида вблизи не только убойный снаряд мечет, но прямо-таки плюется огнем, мне ли не знать!
Только подумать о том успеваю, а сделать хоть что-то — куда там. Харкнули пламенем два из четырех стволов пиксиды — и мгновенно, словно бы в тишине, вся башня превращается в огненный столб.
«…чтобы взыскать с вас сразу за все!» — доканчивает она. — Надиктовано в замке Сюлли двадцать третьего марта миновавшего года. Жан Паскурель записывал, мой секретарь и духовник. Не совсем так, как я ему диктовала, конечно, — но он сказал, что на церковной латыни слова «задница» не существует и многих других слов тоже.
Я сижу как пришибленный. Но понемногу начинаю соображать: не было. Не миновало двадцать лет и еще четыре, не потеряли мы Малыша в бою за мост через эту реку, как ее… не выговорить… И не поглотило пламя Деву вместе с епископом…
Вместо этого Дева продолжает мне что-то говорить — даже не очень важно что. На разговоры все равно времени нет, а скоро совсем не будет.
Прикрикнуть, что ли, на нее? Ага, тут прикрикнешь: на такое даже прозванный Ла Гиром не отваживался.
Он-то не отваживался, а я, по старой памяти, наверное, и мог бы. Аж три раза у меня это получалось. «Сиди уж, младшая!» — и я опускаю забрало (доспехи-то у нас по одним лекалам деланы, надоспешная котта тоже одних цветов), беру у нее из рук укороченное по-пехотному копье и, как бы ее шагом, стараясь не перепутать ногу, на которую надо прихрамывать, иду к рядам наших, перестраивающихся под обстрелом со стен Турели; а на исходе того дня сеньор де Виньоль сказал привселюдно, что в бою Дева ему ровня; небось старый душегуб Реми гордо усмехнулся из пекла, хотя и устояла тогда проклятая бастида. День же спустя, седьмого мая: «Лежи уж, младшая!» — и Малыш, Пьер то есть, помогает мне приладить ее латное оплечье, чтобы все видели дыру от стрелы — и пала пред Девой дважды пролившая ее кровь Турель, и воспрял Орлеан…
А последний раз, собственно, не прикрикнул — прошептал испуганно: мол, да ты чего, близняшка, на ногах ведь едва стоишь! Стены же Жаржо тверды, осадная лестница крута, отпор бешен — уже на третьем «Отче наше» так садануло меня по темени, что рой светящихся пчел закружился перед глазами, жужжанием своим заглушая лязг железа, да орудийный грохот, да все прочие звуки тоже. Шлем выдержал, ага; но об этом я узнал уже ближе к вечеру.
Говорят, в тот день Дева покрыла себя неувядаемой славой, проявив отвагу даже бóльшую, чем при освобождении Орлеана. В помятом шлеме и броне, сброшенная с высоты пятнадцать локтей, не дала унести себя с места сражения, подбадривала солдат, вплоть до победы продолжала командовать штурмом — а потом удержала войско от расправы с горожанами… в смысле — от полной и всеконечной расправы.
Не знаю, им видней. Тем, кто рассказывает. Не могут же они все разом ошибаться или выдумывать: так, нет?
Сбоку сверху, где стена и окошко под самым потолком, вдруг донесся стук. Я чуть ли не в испуге поднял глаза — но это всего лишь черный дрозд с разлету уселся на оконную решетку. Вот же дрянь, птах поганый: комок перьев — а, по звуку судя, словно конь прикопытился. Нашел время!
…И все я вру. То есть прикрикнуть, в голос или шепотом, у меня вправду получалось — но лишь после того, как она прикрикнет. На нас на всех, на войско свое и вражеское, на весь мир… может быть, даже на НИХ… Когда мы, от простых солдатишек до наирыцарственнейших полководцев графской крови и немеряной смелости с превеликим опытом вместе, вдруг начинаем озираться, где же Дева и ведет ли она все еще нас — она встанет и поведет. Даже со cтупней, насквозь пропоротой противопехотным шипом (годои не только из длинных луков разить горазды, они и в осадном деле толк знают: страшная штука — такой вот четырехжальник, когда наступаешь на него с бега, всем весом). Даже получив стрелу между плечом и шеей… в два пальца шириной была дырища, глубиной же — в полторы ладони… И пару недель спустя, шатающаяся от слабости после конного марша на рысях, с двумя едва затянувшимися ранами, в ногу и над ключицей — встанет и поведет.
Потому-то и шел вместо нее я, что иначе она пойдет, хоть бы небо обрушилось. Собственно, это она ведь и шла, пускай даже в моем теле. Я рыцарь (ну, почти), нам с Пьером и папаней дворянский герб жалован, себе я цену очень знаю, и она высока — но дрогнуло бы мое мясо, а кости в воду превратились, доведись мне самому идти в такой бой. А уж чтоб вести за собой хоть малый отрядец, о королевском войске даже речи нет — это и вовсе дудки: ищи себе, щука, иного пескаришку.
После Жаржо наши мясо и кости лежали пластом: у нее стрельная рана открылась, у меня же на башке гуля размером с гусиное яйцо, да огненные пчелки перед глазами все еще хоровод кружат. А война вела нас дальше, вела в конном строю — и хотя, конечно, при всяком войске есть обоз, но все еще грозны годои, страшен в открытом поле их строй-«борона», кусающий дальним боем оперенной смерти, вблизи же грызущий мечевыми жвалами, ибо на диво ладят в бою годойский лучник с рыцарем. У нас по-прежнему каждый, от обозника до графа, знает: ни разу еще не биты они нами при сколько-то равном числе сил. Да и так, как получается, треплем мы их, лишь пока хранимы Девой.
В общем, отлеживаться на госпитальной телеге может лишь один из нас, «брат Девы». Деве же — вести войско.
Я не встал бы. То есть без «бы», именно что не встал. Она — встала. Но с двумя такими ранами человечье мясо и кости не позволяют обрести упор в стремя, нижé упор в повод. И то, что ранее делалось мной, теперь совершил Малыш. Лицо его в мельканье пчелиных крыл я видел плохо, но голос сквозь их жужжание долетел: звонкий, мальчишеский, даже не собирающийся еще ломаться. С этакой вот ехидцей. «Что ж, старшенькие, Жанна с Жаном, лежите себе, набирайтесь сил!».
И четыре дня подряд все войско видит Деву верхом, в доспехах, бодрую духом и телом. А те двое, кто без сил лежат на обозных повозках, — это ее братья, само собой; им такое не в укор, они ведь просто люди, кости с мясом…
Все эти четыре дня парень был счастлив. А что ко времени, как наступил срок бить годоев при Патэ, войском командовала уже настоящая Дева — это счастье Франции. И наше тоже.
Годоям повезло меньше.
…Все эти мысли долго длятся, но время-то летит как ворона, быстро да прямиком: половинка «Отче наша» миновала с той поры, как мы с Жанной в последний раз что-то сказали друг другу. Так что же именно мы сказали? Она — что я простец и чадо, а я ей — что епископ из Бове… то есть судья…
Вот, значит, как.
— Ну… У него ведь и вправду, того, свои резоны есть, — и, проговорив это, сразу чувствую, как слабы мои слова супротив ее уверенности.
— Знаю я его резоны. Лучше, чем ты. И, может быть, лучше, чем он сам. Ну-ка держи покрепче.
И сунула мне в руки что-то. Ну, рукав. Ну, женского платья — того, что сегодня утром надела она и что теперь предстоит надеть мне. Ну я и взял.
— НЕТ!!!
Чувство было, как тогда в стенном проломе Жаржо: тело киселем расплылось, перед глазами все переворачивается, не понять, где у тебя душа, а где пятки. Так не кричала она, так не кричал никто, просто не сможет. Вообще нечеловеческий это окрик-запрет. И не голос вовсе — ну, то есть не ушами он слышен.
То, что от меня осталось, это сообразило вот почему: дрозд на окне повернул голову и, распушив крыло, принялся чистить перья. А кабы это был такой крик, который слышат ушами, — по всему Руану воронье бы с крыш сорвалось…
Это кто-то из НИХ до меня докричался.
Не сказать, чтобы эта догадка меня успокоила. Да кто я таков, на что я ИМ-то?! Тем паче — сейчас?
— Крепче держи!
А вот это уже она скомандовала. Голосом и даже негромко — но по одному ее слову армия на смертоубийство кидалась. Куда уж мне воспротивиться, даже если ОНИ приказывают иное.