«Что делаю? — мелькнуло запоздалое соображение. — Холодной водой надо заливать, а то не разварится. — И тут же одернул сам себя: — Может, еще и жрать это станешь?»
Посторонний звук привлек внимание. Вроде и негромко, но сейчас всякий шорох заставляет подпрыгивать. Резко обернулся и увидел необычную фасольку. Худющая, сухая, она ничуть не напоминала своих гламурных сестер. Тощими ногами она упиралась в скороварку и изо всех сил тянула на себя неподатливую ручку. Откуда такая силища в сантиметровой девице? — но звук, прозвучавший в кухне, был скрипом проворачивающейся крышки. В следующую секунду крышку снесло в сторону, и воющая, орущая, визжащая толпа ринулась наружу. Фасольки щипались, драли волосы, кололи валяющимися повсюду зубочистками. Прыгали они — будь здоров! — не хуже кузнечиков.
Спасением оказался веник, которым только что подметал пол. Несколько мощных взмахов, и в битве наступил перерыв.
— Та-ак! — Голос вибрировал от злости. — Допрыгались, девоньки. Сейчас иду в магазин. За дихлофосом. Всем все понятно?
Девоньки потерянно молчали.
Быстро оделся, вышел, заперев дверь на два оборота.
В универсаме дихлофоса не оказалось.
— В бытовую химию идите, — посоветовала укладчица в торговом зале. — У нас продуктовый, нам ядохимикаты даже как сопутствующий товар нельзя.
Покивал, будто бы соглашаясь. Прошелся вдоль витрин и холодильников, разглядывая те товары, на которые прежде не обращал внимания. Да тут половина продуктов хуже дихлофоса, особенно тушенка, при производстве которой не страдает никто, кроме покупателя. Выбрал десяток баночек детского питания — что-то гомогенизированное для младенцев от четырех месяцев. Какие они младенцы? Сухую лапшу хавают. Фасоль возбухшая, вот они кто. Шел по улице, погромыхивая пластиковым мешком с баночками, старался не вспоминать, как сгреб фасолек в скороварку и, главное, не представлять, что было бы, если бы плеснул туда кипятка.
Прогулка на свежем воздухе хорошо прочищает мозги.
Дома было тихо, новых разрушений не заметно.
Огляделся, поднял с пола сухую фасолину, выставил на стол пару младенческих банок, открыл, щелкнув крышечками.
— Нате, лопайте. Будете прилично себя вести — не трону.
Тишина разливалась по квартире. Не ждущая, затаившаяся, готовая взорваться криками, а мертвая тишина пустого дома. И уже ясно, что больше не будет ни визга, ни щебета, ни радостного разгула. И если смочить последнюю фасолину водой, то разбухнуть она разбухнет, а возбухать не станет. И на рынок за фасолью можно не ходить, ни на что та фасоль не годится, кроме как на лобио, глаза бы на него не глядели.
Генри Лайон Олди
Давно, усталый раб, замыслил я побег…
В толпе легко быть одиноким. Жетон метро — ключ к просветленью. Спускаюсь вниз.
— Значит, вы рассчитываете вернуться обратно? Домой?
— Да.
— Когда же, если не секрет?
— Скоро.
— А каким образом вы намерены это сделать?
— Никаким образом. Просто вернусь. Вместе с остальными, кто спал. Я не умею — вместе. Не люблю. Не хочу. Но здесь все наоборот. Здесь иначе не получится. Бабка меня уже нашла. Теперь — скоро.
— Но если у вас дома так хорошо, может быть, вы бы хотели забрать с собой и других людей? Чтобы им тоже стало хорошо?
— Всем?!
— Разумеется. Ведь это замечательно, когда всем хорошо.
— Всех забрать?!
— Не надо нервничать. Допустим, не всех. Например, тех, кто здесь. В пансионате. Как вы думаете, у вас дома им будет лучше?
— Не-а. Им не нужно, чтоб лучше. Было бы нужно, давно б ушли. Сами. Но они остаются. Значит, не хотят. Если дома станет много людей, получится ерунда. Как здесь. Дома каждый — один. А тут — вместе. Не люблю, когда вместе. Когда в месте, в одном месте, толчея. Вы, доктор, тоже — один. Вам тут плохо. Пойдете со мной?
— Спасибо за приглашение. Я подумаю.
— Думать не надо. Надо идти. Или не идти. Если вы пойдете — будет легче. Дойти.
— Хорошо. Скажите мне, когда соберетесь домой.
— Я скажу, доктор. Скоро скажу. Только не надо думать. Пожалуйста…
Время менять очки, понял доктор.
Очков у него было две пары. Очень похожих: тонкая, невесомая оправа и крупные, слегка вытянутые вниз стекла с весьма почтенными диоптриями, придававшие лицу слегка усталый вид. Стиль «Верблюд, король стрекоз» — так изъяснялась первая жена доктора, она же последняя, ибо после развода, дела давнего и почти забытого, счастливчик отнюдь не торопился впасть в очередное безумие. Но вернемся к очкам. Никакой тонировки, затемнения линз. Простота и солидность. Разве что металл первой оправы отливал сталью, а второй — бронзой. Никто, в сущности, не замечал, что доктор примерно раз в три месяца меняет очки. А и заметили бы, так не придали значения.
Доктор улыбнулся, извлекая запасной футляр.
Значение процесс имел только для него.
К очкам привыкаешь. Как привыкаешь к банальностям, к суете, к иллюзии, самозвано взобравшейся на трон реальности и нацепившей корону на кукиш лысой головы. Идет время; сидит узурпаторша; стоишь ты. Но, однажды всего-навсего сменив пару очков, вдруг понимаешь, что мир изменился, решительно и бесповоротно. Самозванка кубарем слетела с трона, слабые, мягкосердечные банальности сцепились за выживание, по пути мутируя в зубастые, покрытые чешуей аксиомы; суета-беглянка сентиментально обернулась на горящий Содом, превратясь в соляной столб. Расплывчатость бытия, именуемая привычкой, стала бесстыдно резкой, хотя диоптрии одинаковых линз, а также идентичная центровка не давали к этому решительно никакого повода. Местами жизнь вытянулась, местами съежилась, мышью удрав в угол. Боковое зрение обрело дурную манеру исчезать и появляться по собственному усмотрению, словно кокетка-любовница, вынуждая кавалера постоянно коситься в сторону: на месте ли ветреная красотка? Ты резко поворачиваешь голову, ловясь на удочку легкого головокружения; пьян без вина, ты постоянно ищешь повод снять очки и протереть их суконкой. Ты весь в себе, занят собой и ненадолго забываешь, что вокруг тебя кишит масса совершенно бессмысленных, ненужных тебе людей.
Люди превращаются в объект исследования, чем и должны быть.
Запасной футляр лег в карман пиджака. Вечером, подумал доктор. Я поменяю очки вечером, на работе, оставшись в одиночестве. Зря, что ли, я записал себе на сегодня ночное дежурство. Еще один самообман, жалкая видимость деятельности. Мозговая кость, брошенная псу общества: тружусь, знаете, не щадя сил и здоровья… Впрочем, пес благодушествует возле будки, сытый былыми подачками. Я раскормил его до ожирения. До утраты бдительности. Не появись я в лечебнице неделю или две — в крайнем случае, мне бы перезвонили домой, под конец разговора попросив беречь себя. Выдавили бы каплю желтого, пахнущего фурацилином сочувствия: поймите, дорогой друг, в вашем возрасте… Сердце? Желудок? Ах, депрессия! Тонкая шутка: ясно, ясно, сапожник без сапог… Да, конечно. Выздоравливайте и ни о чем не тревожьтесь.
Очки сменить легко, на некоторое время укрывшись за частоколом новых стекол. Куда трудней сменить имя, банальность из банальностей.
Пес не отдаст любимую кость.
Работа в лечебнице была синекурой. Хорошо оплачиваемым балаганом. Они там все безнадежны, в тысячный раз подумал доктор. За это я их люблю: за отсутствие надежды. За определенность. За витую решетку ограды, зелень газона вокруг шезлонгов, за божественную непогрешимость камер слежения, за присутствие вежливых ангелов-охранников и ворчание двух доберманов, обученных по специальной программе «Привратник». Я приглашаю их — разумеется, не доберманов и не ангелов! — сесть в кресло или прилечь на диван, я веду с ними беседы, выстроенные по всем правилам; Геркулес, назло мифологии взяв замуж бабочку-Психею, я препарирую гусениц психозов и расчленяю коконы фобий, зная, что борюсь с гидрой, и безнадежно ждать Иолая-факельщика, который прижжет обрубки шей. С аналогичным рвением я мог бы чесать им пятки. Зато богатые родственнички моих пациентов с удовольствием платят за роскошь небрежно уронить во время банкета или презентации: «Ах, бедный дядюшка! Но вы ведь знаете, он полностью обеспечен! Многие бы продали душу за возможность оказаться на дядюшкином месте! Разумеется, в клинике… вернее, в пансионате. У этого, который!.. ну, того самого, если вы меня понимаете…»