Четырнадцатую весну я встречала в новой тунике, с длинными рукавами на римский манер, расшитую по вороту жемчугом из Северного моря. Две золотые косы пролегли вдоль рено[1] – синего, как покрывало Девы Марии. «Невеста маркграфа Бретонской марки», – шептались девицы. Их перезвон пролетал, как подолы платка. Сватовство состоялось в часовне при Ансени. Он был могуч, хотя я смотрела издалека, из-под платка, по-над толпой, протекающей между нами.
Я все меньше и меньше. Я все меньше имею значения. Франкское солнце сияет ярче меня.
Он говорил с Оливье, мне поклонился, а Оливье передал серебряный венчик, сказал, что подарок и что мне к лицу. Я носила его день ото дня, как крест. И на моем лбу отпечатался оттиск, темно-зеленый, как глаза Роланда. Я теперь всюду искала приметы его: в шепоте девушек, в следах от венца, в памяти Оливье. Я все меньше и меньше. В памяти Оливье я все меньше и меньше.
Если перечислить слова: Сарагосский поход, предательство, арьергард, Ронсевальское ущелье, закрытые глаза, – там будет все его. Там меня нет. Даже когда уже не было Роланда, он был больше любого из нас – и больше меня, конечно же.
Если король винился перед дамой и бороду рвал на себе от горя, звал сестрой, желая расплатиться с ней сыном – наследником (самим принцем!), – чтобы цена была за Роланда справедливой, стоило брать ее? Но там, за Людовиком, не было Оливье, не было вросшего в голову венчика. Какая часть Роланда была отведена мне? Больше славы досталось его Дюрандалю[2], больше поцелуев его Олифану[3], больше любви – его Оливье. Я все меньше и меньше, словно скоро исчезну. Если вас спросят, можно ли приказать сердцу, знайте, я приказала. Во Франкском государстве существует песнь о паладинах, о лжеце и короле, о Роланде, вернейшем из вассалов, и там есть я. Мне там пятнадцать строк.
Так закончив, она сидела, бессмысленно перебирая кончики умасленных волос Ифигении. Свава тоже молчала и больше не истязала ткацкий станок. Однажды остановившееся сердце Альды теперь мерно стучало – наверно, завелось по привычке, чтобы не напоминать ей о роковом решении. Свава, тысячелетие назад впервые услышав историю дамы, восхитилась: «Какая великая воля! Приказать своему сердцу перестать биться!» Но из раза в раз восхищение меркло, а ветра не подбрасывали им в окна новых идей. Ифигения поправила:
– Нечестно. Ты же говорила, что они дописали. – Она обернулась через плечо: – Ведь дописали!
– За сотню с лишним лет я выросла из пятнадцати до двадцати шести, но также в них вошла, чтоб умереть, – согласилась Альда.
– Нечестно и это, – нахмурилась Ифигения.
– Ты о себе думаешь, когда говоришь, что нечестно, – недовольно пробурчала Свава.
– Что толку быть первой дамой двора и первой дамой в рыцарских песнях, если все, чем я оказалась приглядна, была только смерть? – одернула обеих Альда.
– Ты что же, жалеешь о своей любви? – Мысль взбудоражила Ифигению, она юрко развернулась к Альде лицом и села на кровати.
Находя их судьбы похожими, она рвалась в ее ответах разглядеть свою долю и найденное прибрать. Ифигения вела себя как жадный ребенок, а Альда была щедра, но бедствовала: ее алтарь не украшали новыми стихами. У нее вовсе не было никакого алтаря.
– Нисколько не жалею! Кто бы пожалел? Невеста Роланда – это много больше, чем ничего. У других ведь ничего. – Слова шли вразрез с чувствами, Альда шмыгала носом и сдерживала слезы.
– Поплачь, родная, – Ифигения гладила ее по спине.
Земные годы Альды раскинулись как ахенский сад и цвели все отведенное ей время. Она любила и иголки, и беспросветное ожидание, и робкие взгляды, и колокольный звон, зовущий на вечерню. Хотя у каждой здесь нашлось представление о загробном мире, Альда была в высшей степени не согласна с происходящим и одновременно с тем смиренна. Она утверждала, что чистилище приняло образ девичьей и что Господу еще предстоит взглянуть на их души и определить место каждой. Свава и Ифигения – язычницы, с их положением ей все было понятно. Но сама она, добросовестная христианка, чем провинилась? Видимо, чем-то. Теперь Альда упорно искала изъян в себе и своем прошлом. Но беда была в том, что в нем не было ничего, кроме любви и смерти, – прямых доказательств ее прилежной верности, чистоты и непогрешимости. Теперь, разочарованная собой, Альда плакала. Но Свава не любила, когда подруги рыдали. Да о грехах она знала только в пересказе Альды. Свава нервно оттолкнулась от вертикали станка и процедила Ифигении: