Выбрать главу

Однако перемен не происходило. Черный снег от нефтяных вышек и огромных труб нефтеперегонных заводов падал на город с серого неба день и ночь, так что даже пыль на узких крутых улочках была черной, черной была и слюна больных, и жидкость, сочащаяся из детских носов. Позади Черного города лежал Белый город, но и он был черен. Вокруг широким кольцом располагались нефтяные поля. Каждое носило прекрасное название: Сурахани, Балахани, Биби Айбат; Федин отец сказал однажды, что если бы его послали туда с завязанными глазами, он отличил бы каждое месторождение по запаху, подобно тому, как кавказские виноградари умеют по запаху определить, из какой лозы выжато вино. Нефтяные поля образовывали мрачную чащу, деревья в которой заменяли буровые вышки, а кустарник и лианы — переплетение труб; вместо зеленого мха, ноги в этой чаще тонули в топкой глине, а вместо шепота ручейков, ухо ловило бульканье грязевых вулканов и шипение газа, вырывающегося сквозь растрескавшуюся землю. Вблизи вышки приобретали индивидуальность: одни из них были сколочены из дерева, другие свинчены из металла, одни напоминали скелеты, другие были целиком укрыты щитами; над свежими, кровоточащими ранами в земле вздымались новенькие стройные башни, над старыми зарубцевавшимися шрамами готовились рухнуть, чтобы быть перемолотыми безжалостным временем, старые, заброшенные чудовища.

В душные летние месяцы город тонул в клубах едкого дыма. По ночам раздавались свистки и гудки танкеров, отходящих в Персию и Туркестан. Путь им освещал луч света с маяка, прозванного Девичьей башней, в котором когда-то держал в заточении своих возлюбленных безумный хан. Кили танкеров задевали на дне крыши домов и шпили минаретов, проглоченных Каспием много веков назад.

Все это перемешалось в Фединой головке с пришествием Великой Перемены. Кое-кто из детей лепетал что-то о старике, восседающем на троне высоко-высоко, над нефтяными вышками, в клубах дыма, и высматривающем мальчишек, ворующих яблоки на базаре, чтобы сурово покарать их. Федя знал от отца, что это суеверие, изобретенное людьми, называемыми капиталистами, которые насылали на несчастных малярию, золотуху, нищету и отвратительные запахи. Всю эту гадость они напридумывали для того, чтобы предотвратить наступление Великой Перемены. И все-таки ничто не в силах помешать ее воцарению; когда же это произойдет, из глубин Каспия восстанет утонувший город, с маяка спустятся, танцуя, прекрасные жены безумного хана, а на улицах и в домах будет пахнуть только настоящими, белыми снежинками.

Он никогда не расставался с этой верой. Он понял позднее, что изменения происходят постепенно, что они не упадут с неба, что их приходу должны помочь человеческие свершения, в том числе и его; что для достижения конечной цели человеку предстоит пережить немало заблуждений и время от времени даже терять эту цель из виду. Когда Гриша был убит, а Тамар вскоре после этого умерла, идея перемен слилась с идеей мести. Но одновременно вера в Великую Перемену осталась путеводной звездой всех его мыслей, мечтаний и поступков; она была корнем, источником, выбивающимся из неподвластных взгляду глубин, подобных тем, что исторгают дымящиеся фонтаны среди чудовищных буровых вышек.

Феде было пять лет, когда зимним вечером адвокат в пенсне на носу ворвался к ним так стремительно, что едва не перекувырнулся, и, швырнув шапку на земляной пол, вместо того, чтобы аккуратно повесить ее на гвоздик, закричал хриплым, срывающимся голосом:

— Началось! Началось! В Пе-тер-бур-ге!

Федя сразу понял, что именно началось. Он поскакал к окну на одной ноге (он дал себе клятву, что, когда начнется, он пропрыгает на одной ноге весь день), чтобы посмотреть, успело ли небо окраситься в красный цвет. Небо оставалось серым, зато скоро в комнате стали происходить невероятные события. Гриша, всего минуту назад лежавший на полу с лязгающими от лихорадки зубами, бросился адвокату на шею, после чего оба принялись целовать друг друга, вопя, как дети. Еще через минуту они прыгали по комнате и плясали так, словно совсем рехнулись. Вскоре вбежал бородатый доктор и, не потрудившись затворить за собой дверь, врезался в Федину мать, как раз собиравшуюся выбросить за дверь пустую бутылку, и они тоже начали целоваться, что было тем более невероятно, ибо мать всегда разговаривала с другими мужчинами, потупив взор, если разговаривала вообще, так как происходило это крайне редко.

С этого момента все смешалось. Комната заполнилась людьми, говорившими хором и со страшной силой хлопавшими один другого по плечам, так что матери пришлось сходить за новой бутылкой, потом еще за одной, после чего объявился оперный тенор с миской, полной икры, имевшей горький и вообще неприятный вкус, и Федю заставили сидеть у него на плечах и тянуть его за бороду, что, кстати, ему всегда хотелось сделать. Тенор ушел и скоро вернулся с бутылками, пробки от которых вонзались в потолок, как пули, и коробкой рахат-лукума для Феди. Потом его принудили хлебнуть стакан жидкости из бутылки с пузырьками, и тут-то уж перемены начались всерьез: знакомая комната стала казаться новой, странной и очень красивой; все цвета стали яркими и мерцающими; небо за окном раздвинулось до необъятных размеров, луна и звезды грозили его ослепить; он чувствовал радость, которую скоро стало трудно вынести, поэтому он запрыгал на одной ножке по комнате и прыгал до тех пор, пока стены не заколебались, в его ушах не загремел оглушительный гром и его желудок не сжался в страшной конвульсии и не выбросил наружу то, что только что было причиной счастья. После этого он почувствовал себя покойно и не захотел иметь ничего общего с прочими людьми, даже с матерью, пытавшейся его убаюкать, — она улыбалась ему словно бы издалека, и он с трудом различал ее овальное лицо в обрамлении черных кос и улыбку, которую делала еще более ласковой дырочка в том месте, где был сломан передний зуб.

На следующее утро он проснулся, чувствуя себя больным; и с этого дня на протяжении нескольких лет, пока они с дедушкой Арином не отправились в Москву, события представлялись ему запутанными и совершенно непонятными. Перемена началась, но в другом городе, очень далеко, и к ним она приближалась медленно, так же медленно, как тень от минарета, поднимающегося за их домом, путешествует нескончаемым днем по пыльной улице… Прошла неделя, а может, и целый год, прежде чем она добралась до Баку. Это было все, что он смог уяснить; события же, разворачивающиеся вокруг, он был не в силах понять, хотя Гриша, разговаривавший с ним, как с взрослым, старался их ему объяснить. Лишь много лет спустя хаос тех двух лет осел и рассортировался в его голове: обозначилась череда войн, правительств, казней и иноземных захватчиков. Подобно стенам в комнате в тот вечер, когда он впервые попробовал спиртного, люди и армии к югу от Кавказских гор плясали и кружились в смертоносном вихре. Сначала была провозглашена Федеративная Республика Закавказья, затем поднялись татары, провозгласившие Независимую мусульманскую Республику, затем русские и армяне сражались против мусульман, потом, не успев что-либо всерьез изменить, недолго правило эфемерное Революционное правительство, свергнутое Центральной Кавказской Директорией; потом была британская оккупация, после нее — турецкая, а в промежутке — еще одна небольшая война с Арменией… Каждая смена режима ознаменовывалась арестом и казнью прежних правителей, еще вчера олицетворявших Закон и Власть. Гриша пал жертвой одного из таких мгновенных пересмотров отношения к законности. Он был схвачен британскими оккупационными войсками после падения первого Бакинского Совета, перевезен вместе со своими товарищами, среди которых были бородатый доктор и адвокат в пенсне, на другую сторону Каспия, загнан в каракумскую пустыню, а там расстрелян и зарыт в горячий песок. Из всех частых посетителей их комнаты одному лишь оперному певцу удалось перекраситься и избежать гибели: после освобождения Баку Революционной армией он стал видным сановником и был расстрелян много позже, во время большой чистки в 1938 году.