— Вы назвали Делаттра чудаком, но он говорит примерно то же самое, что и вы, — заметила Хайди.
— Естественно, — подхватил Комманш. — Мы — люди одного поколения, мы оба принадлежим к одному типу людей — активных болтунов. Нашего брата пруд пруди — и все блестящие, циничные, говорливые латиняне; но не позволяйте видимости обманывать вас, мадемуазель. При появлении кометы все наши сирано будут знать, как им принять смерть — с шиком, а не как ваши бессловесные герои. Мир не видел еще такого несметного числа элегантных смертей, каким позабавит его Франция, прежде чем навечно сойти со сцены…
Он умолк. Хайди почувствовала замешательство. Сколько бы он ни повторял, что климат латинских стран способствует единению болтливости и геройства, ей все равно стало не по себе от его словесного эксгибиционизма. Вспышка красноречия Комманша была тем более странной, что они были едва знакомы. Но потом ей пришло в голову, что он, по-видимому, тоже переживает какой-то кризис. Возможно, снова начали поступать плохие новости — она уже несколько дней не заглядывала в газеты. Тогда ей тем более придется поторопится, чтобы ее поступок возымел хоть какое-то действие.
— Да, мадемуазель, — не унимался Комманш, — когда вы и ваши соотечественники, которые теперь только и делают, что указывают нам, как надо поступать, полезут в свои самолеты, Делаттр, Сент-Иллер, я и все остальные будем знать, как уйти — с шиком, с утонченностью, так соответствующей нашему национальному характеру. Но если вы спросите меня, почему я так настаиваю именно на «шике», то я откровенно отвечу, что он послужит прикрытием нашему замешательству. Умереть просто и спокойно может лишь тот, кто знает, за что умирает. Но именно этого никто из нас и не знает! О, если бы вместо консервированных персиков и противотанковых орудий вы смогли подбросить нам какое-нибудь новое откровение!… Конечно, вы скажете, что мы могли бы произвести самостоятельно хотя бы этот продукт. Но в том-то и загвоздка, что мы на это не способны. Мы обескровлены — и физически, и духовно. Наша последняя весть миру — те самые три слова, которые красуются на наших марках и монетах. С тех пор мы ничего не смогли дать человеческому духу; другое дело — чувства: наши романисты, поэты, художники — все они принадлежат к миру чувствования, миру Флобера, Бодлера и Мане, но никак не к миру Декарта, Руссо и Сен-Жюста. На протяжении нескольких веков нами вдохновлялась вся Европа; теперь же мы оказались в положении донора, гибнущего от анемии. Мы не можем надеяться ни на новую Жанну д'Арк, ни на Шарлотту Корде…
Он снова оглядел ее с ног до головы, с любопытством отмечая каждую деталь.
— …Так вот, если бы вы, мадемуазель, были француженкой, жили два века тому назад и воспитывались в провинциальном городишке на трудах Плутарха и Вольтера, то из вас получилась бы вполне сносная Шарлотта Корде…
Эта реплика Комманша заставила Корделию впервые почувствовать, что всякий может прочесть ее планы по ее глазам и что она окружена зеркалами. Она сказала с натянутой улыбкой:
— Я сочла бы проявлением весьма дурного вкуса убийство человека в ванной кухонным ножом.
Телефон, какое-то время назад настойчиво, но безуспешно пытавшийся обратить на себя внимание Комманша, возобновил прерванные было попытки. Комманш нажал кнопку, бросил коротко: «Да, через две минуты», снова нажал кнопку и сказал совсем другим тоном:
— Нет, мадемуазель, пусть вас не обманывает видимость. Франция и все остальное, что там еще остается в Европе, возможно, и представляются вам гигантской опочивальней, но на самом деле, смею вас уверить, здесь никто не спит. Вам никогда не приходилось провести хотя бы ночь в палате для умалишенных? Во время оккупации один врач, состоявший в нашем отряде, привел меня в такую палату, чтобы спрятать от полиции. Там содержались тяжелые больные, большинство из которых ожидали очереди на сложную операцию на мозге. В первую ночь, когда дежурил мужчина-санитар, мне казалось что все спят. Потом я понял, что они просто притворяются, а на самом деле, закрыв глаза, готовятся, каждый по-своему, к ожидающей их участи. Одни лежали с блаженной улыбкой, поддавшись иллюзиям, как наш знаменитый Понтье. Другие разрабатывали несбыточные планы бегства, наивно полагая, что, изменив внешность, подкупив кого надо или унизившись, они смогут обвести вокруг пальца суровых санитаров, преодолеть запертые двери и избежать операционного стола. Третьи объясняли сами себе, что будет совсем не больно и что сверление дырок в черепе и отщипывание кусочков мозга — приятнейшее дело. Четвертые же, спокойные шизики, каких там было большинство, почти преуспели в начинании убедить самих себя, что вообще ничего не произойдет, что все это — слухи и что завтра все останется так же, как было вчера. Эти больше остальных смахивали на спящих. Лишь время от времени нервное подергивание уголка глаза или рта выдавало то напряжение, которого им стоило уговорить самих себя не верить в неизбежный исход… Нет, мадемуазель, на самом деле там никто не спал. Вспомните об этом, когда окажетесь дома после романтического бегства и сядете за прочувственный некролог тем из нас, кто сгинул навсегда… Кстати, не хотите поужинать со мной завтра?
Неожиданное завершение тирады было столь резким и неуместным, что Хайди лишилась дара речи. Телефон заверещал снова, и Комманш произнес: «Да, сейчас».
— Ну, так как же? — спросил он с легкой улыбкой.
— Зачем вам это? Комманш засмеялся.
— Причины проанализируем завтра — скажем, в восемь часов в «Ларю».
Неужели он только к этому и клонил? Неужели все его мелодраматические речи о трагедии его страны были всего лишь насмешкой и вступлением к предложению поужинать? Такая мысль заставила ее содрогнуться. Она медленно покачала головой.
— Нет, — сказала она. — До свидания. Комманш пожал плечами без малейшего сожаления.
Он галантно проводил ее до двери и распахнул перед ней тяжелые створки; двое привратников придержали их, давая ей выйти.
— Спасибо за визит, — молвил Комманш напоследок; его рукопожатие было формальным, но на лице оставалось все та же оживленная ухмылка. — Au revoir, Mademoiselle.
Вспоминая эту встречу, она понимала, что обошлась с Комманшем несправедливо. Его славное прошлое представляло собой неоспоримый факт, и она ни за что не поверила бы в неискренность его слов. Если ему одновременно захотелось с ней переспать, то это никак не обесценивало его искренность. Одновременно ей казалась отталкивающей сама мысль о мужчине, способном говорить о «шикарной смерти» всего лишь с целью произвести впечатление на девушку — даже если он готовил себе именно такую смерть. Конечно, у него имелся ответ и на это — презрение латинянина к «безмолвному героизму». Но Хайди не была латинянкой и, сознавая, что поступила с ним несправедливо, все-таки не усматривала связи между отчаянными откровениями Ком-манша и приглашением в «Ларю». Все это оставалось совершенно непонятным — но, к счастью, не представляло более для нее подлинного интереса. Единственным результатом разговора с Комманшем стало принятое ею решение, ибо разговор продемонстрировал с математической точностью, что ей следует действовать самостоятельно, и что это будет для нее единственный возможный и честный выход.
Она знала, что не похожа на Шарлотту Корде; в отличие от своей экзальтированной предшественницы из французской провинции, она не рассчитывала на счастливый исход и на «прогулку с Брутом по Елисейским полям». Если бы ей понадобилась аналогия, она скорее сравнила бы себя с нервным студентом-евреем, прикончившим перед Второй мировой войной германского дипломата исключительно ради символа, чтобы привлечь внимание мира к судьбе своих соплеменников. Их было даже двое — двое щуплых студентишек, тихих книжников, каждый из которых в один прекрасный день, повинуясь вдохновению, совсем как Хайди, решил, что с него хватит, купил револьвер и, держа его трясущимися руками, выпалил в человека, которого никогда прежде не видел. Или взять эту русскую — не взбалмошную патриотку из французской провинции, а так, незаметную мышку, члена партии социалистов-революционеров, стрелявшую в Ленина; всех остальных просвещенных русских, распивавших чай, кротких евреев, не высовывавшихся из-за книг, правоверных мусульман и загадочных индуистов, многоречивых французов из Сопротивления — все они рано или поздно признавали значение символического акта, ритуального самопожертвования, отчаянного ответа террором на террор, раз все прочие средства оказались безнадежными и бессмысленными. Конечно, и ее поступок может оказаться бессмысленным, результаты его непредсказуемы; но кто, в конце концов, мог когда-либо предсказать, чем отольется жертва? Когда она принималась размышлять об этом, предстоящий подвиг вставал перед ней в окружении стольких примеров и, казалось, диктовался настолько неопровержимым здравым смыслом, что она не видела никаких причин для волнения.