И, сдается, вообще не в той стране. Когда умерла мать, вестсайдская жизнь сделалась ему настолько чуждой, что проводить выходные оставалось, лишь странствуя из музея Виктории и Альберта в Национальную галерею, из Британского музея в галерею Тейт... Постепенно неутомимый подросток начал понимать, что та разновидность прекрасного, которая ему всего дороже, не имеет ничего общего с героическим прошлым и славным климатом отчизны: его совсем не привлекали ни батальные полотна, запечатлевшие подвиги Веллингтона, ни этюды облаков Констебля, ни морские пейзажи Тернера. Нет, настоящий его идеал - Италия.
Окончательно он это осознал, разглядывая простенький триптих Чеспо ди Гарофано, изображавший Мадонну в окружении двух святых, Цецилии и Валериана. Осанка у всех троих была безукоризненной осанкой, но выглядели они при этом расслабленными и веселыми. И одеты были великолепно, хотя и без пуританской роскоши жестких корсетов и рюшей - для английской знати достойный вид был чем-то вроде добровольной пытки. Нет, эти итальянцы с удовольствием носили свои одежды - мягкие накидки голубого и алого цвета, сверкающие броши, изящные сандалии. А сколько страсти таили в себе глаза и губы! Пожалуй, в Мадонне этой скрытой страсти было не меньше, чем у двух других. Чувственность выражалась через формальный канон; предписанные нормы вырастали из духа чувственности. Так Моррис впервые догадался, что грубые плотские утехи папаши и религиозный пыл матери вовсе не обязательно должны находиться в непримиримом противоречии.
Кроме того, святой Валериан определенно напоминал внешне самого Морриса, только волосы были не светлые, а темные.
Так что, когда обстоятельства сговорились против него, - иначе не скажешь, поскольку пришлось убираться из Кембриджа - Моррис, естественно, направил стопы в Италию.
- Скажите, вам когда-нибудь случалось находить на картинах сходство с вашими знакомыми? - спросил он у Форбса, во второй раз объезжая Пьяцца-делла-Либерта.
Как обычно в этой сумбурной стране, найти место для стоянки оказалось невозможно. Забиты были и все тротуары, и середина площади, несколько машин даже приткнулись вплотную к автобусным остановкам. Но Моррис не собирался нарушать правила. Где-нибудь отыщется наконец паркинг, за который он заплатит с чувством выполненного долга.
- Что вы имеете в виду? - удивился тот.
- Ну, картина может напомнить вам человека, - которого вы хорошо знаете, который вам дорог.
- То есть портретное сходство?
- Вот именно, - ради поддержания беседы Моррису пришлось примириться с подобным извращением смысла своих слов, признать его не стоящим внимания пустяком.
- Это определенно не мой профиль в искусствоведении.
- Понимаю, совершенно с вами согласен. Ну, а просто из любопытства не искали знакомые лица на картинах? Жену, например?
- Нет, - отрезал Форбс. - Не находил и не искал никогда.
Моррис промолчал, обшаривая глазами наглухо забитые тротуары - асфальт двадцатого века под стенами изысканных палаццо эпохи Возрождения. Форбс не сводил с него пристального взгляда небольшими зеленоватых глаз. Тут зазвонил телефон.
Моррис был настолько поглощен красотой своих умозрительных построений и заботами о стоянке, что чуть не поднял трубку, но спохватился, вспомнив, что говорил Паоле о встрече с заказчиком в десять тридцать. Сейчас было уже десять минут одиннадцатого. Не такой он лопух, чтоб попадаться на мелочах.
Форбс ждал, ничего не говоря. После десятого сигнала и очередного круга по площади телефон умолк.
- А знаете, Моррис, презанятный вы малый, - заметил Форбс.
Польщенный Моррис, обернувшись, одарил его одной из самых очаровательных улыбок. Он почти физически ощущал, как сияют его голубые глаза под светлыми волосами - и, поддавшись бесшабашному анархизму, поставил машину прямо на пешеходной дорожке у Палаццо-деи-Синьори.
Галерея, бесспорно, была серьезной передышкой от уличных пейзажей. Но в то же время - их прямым продолжением, как обнаружил Моррис в одном из тех озарений, что неизменно доставляли ему такое удовольствие. Те же яркие краски здесь словно были заморожены в тусклом розоватом отливе мрамора, в молочной пене туфа. Чувственная аура, какую излучала толпа на площади, здесь застыла в вечном созерцании, будто легкая тень, отделенная кистью и резцом от бурной и подчас вульгарной жизни, кипевшей снаружи, став ее холодноватым подобием, очищенным от навязчивой похоти. Моррис решил побыть здесь подольше. Массимина находилась в восьмом зале на третьем этаже, но могла и обождать. Он свято верил, что отложенное удовольствие самое сильное.
После краткой отлучки в туалет Форбс взял Морриса под локоть и повлек по анфиладе Вазари в Зал Гермафродита. О, он был такой образованный, знал так много. Для начала Форбс предложил Моррису притронуться к гладкому бедру Аполлона, почувствовать объем мрамора и его живое тепло, телесную фактуру. Именно этому, сказал Форбс, он хотел бы учить молодежь - умению получать удовольствие от красоты и, самое главное, не бояться этого. Вот единственный способ постичь gratia placendi.
А это еще что такое? До чего же Моррису нравится латынь! Он провел рукой по мраморному колену, которое было почти столь же совершенным, как его собственное, лишь на прикосновение не реагировало.
- Благо наслаждения, - пояснил Форбс необычайно приподнятым тоном.
- Attenzione, signore! - Смотритель возник буквально из воздуха, жесткие пальцы стиснули локоть Морриса. - Non si tocca, руками нельзя. Или выведу! Так делать нехорошо. Capito?
Моррис обернулся. Ну почему представители власти всегда приводят в такое замешательство? Как будто его поймали на чем-то непристойном. Мучительно захотелось сбежать куда глаза глядят. И тут он вспомнил, что собирался отправить в "Доруэйз" факс с подтверждением заказа. Поездка была безнадежно испорчена, бережно взлелеянный настрой рухнул.
- Филистерская душонка ищет оправдания в заботах о прекрасном, грустно качая головой, подытожил Форбс, когда смотритель вернулся на свой стул. - Он же видел, что никакого вреда мы не причиним. - И добавил с редкой для него откровенностью: - Это одна из причин, по которым я решил уехать из Англии.
Но Моррис был слишком подавлен, чтобы оценить важность признания. Все, чего он сейчас жаждал, - увидеть Массимину и убраться отсюда. Стены, покрытые гобеленами, и расписные потолки вмиг превратились в опасное замкнутое пространство. Выждав примерно до середины залов тосканской школы, он пожаловался на колики и заявил, что им пора ехать. Только вот напоследок хотелось бы еще взглянуть на Филиппо Липпи.
В восьмом зале пришлось дожидаться, пока от картины отойдет шумная группа бедно одетых туристов из Восточной Европы. Гид без умолку нес околесицу. Но даже пытаясь заглянуть поверх скопища пегих, нечесаных и просто неотесанных голов, Моррис понял, что перед ним именно Мими с аккуратным - носиком и сливочно-белой кожей. Невыносимое возбуждение пробежало по телу. Будто он пришел на свидание с любимой... Губы беззвучно повторяли эти слова, а Форбс озадаченно смотрел на него.
- Вы и вправду неважно выглядите, старина.
- Не пойму, чего эти полячишки так присосались к моей картине!
- Всему свое время, - благодушно усмехнулся Форбс. - Расслабьтесь, Моррис. Даже чернь порою тянется к прекрасному. - И осведомился с деликатностью: - Так это и есть, э-э... пример того сходства, о котором вы говорили? Или же у вас к ней чисто эстетический интерес?
Моррис не мог ответить: в горле застрял ком. Форбс понимающе вздохнул.
Поляки, если это в самом деле были они, наконец ушли, и Моррис поспешно приблизился к картине. Святая дева одета очень просто, в красное и голубое; два трогательно пухлых херувима возлагают на нее венец. Глаза опущены долу, голова чуть повернута вбок с тем скромным и слегка кокетливым - именно из-за скромности - наклоном, одним из характерных жестов Массимины. Ошибка исключалась. И даже - невероятно - крошечная капелька грязи запятнала холст в точности на том же месте. Маленькая родинка под левым ухом, которую он когда-то так любил целовать. Ибо ничто не возбуждало в нем такую нежность, как изъяны, подкупающие своей беззащитностью.