А это еще что такое? До чего же Моррису нравится латынь! Он провел рукой по мраморному колену, которое было почти столь же совершенным, как его собственное, лишь на прикосновение не реагировало.
– Благо наслаждения, – пояснил Форбс необычайно приподнятым тоном.
– Attenzione, signore! – Смотритель возник буквально из воздуха, жесткие пальцы стиснули локоть Морриса. – Non si tocca, руками нельзя. Или выведу! Так делать нехорошо. Capito?
Моррис обернулся. Ну почему представители власти всегда приводят в такое замешательство? Как будто его поймали на чем-то непристойном. Мучительно захотелось сбежать куда глаза глядят. И тут он вспомнил, что собирался отправить в «Доруэйз» факс с подтверждением заказа. Поездка была безнадежно испорчена, бережно взлелеянный настрой рухнул.
– Филистерская душонка ищет оправдания в заботах о прекрасном, – грустно качая головой, подытожил Форбс, когда смотритель вернулся на свой стул. – Он же видел, что никакого вреда мы не причиним. – И добавил с редкой для него откровенностью: – Это одна из причин, по которым я решил уехать из Англии.
Но Моррис был слишком подавлен, чтобы оценить важность признания. Все, чего он сейчас жаждал, – увидеть Массимину и убраться отсюда. Стены, покрытые гобеленами, и расписные потолки вмиг превратились в опасное замкнутое пространство. Выждав примерно до середины залов тосканской школы, он пожаловался на колики и заявил, что им пора ехать. Только вот напоследок хотелось бы еще взглянуть на Филиппо Липпи.
В восьмом зале пришлось дожидаться, пока от картины отойдет шумная – группа бедно одетых туристов из Восточной Европы. Гид без умолку нес околесицу. Но даже пытаясь заглянуть поверх скопища пегих, нечесаных и просто неотесанных голов, Моррис понял, что перед ним именно Мими с аккуратным – носиком и сливочно-белой кожей. Невыносимое возбуждение пробежало по телу. Будто он пришел на свидание с любимой… Губы беззвучно повторяли эти слова, а Форбс озадаченно смотрел на него.
– Вы и вправду неважно выглядите, старина.
– Не пойму, чего эти полячишки так присосались к моей картине!
– Всему свое время, – благодушно усмехнулся Форбс. – Расслабьтесь, Моррис. Даже чернь порою тянется к прекрасному. – И осведомился с деликатностью: – Так это и есть, э-э… пример того сходства, о котором вы говорили? Или же у вас к ней чисто эстетический интерес?
Моррис не мог ответить: в горле застрял ком. Форбс понимающе вздохнул.
Поляки, если это в самом деле были они, наконец ушли, и Моррис поспешно приблизился к картине. Святая дева одета очень просто, в красное и голубое; два трогательно пухлых херувима возлагают на нее венец. Глаза опущены долу, голова чуть повернута вбок с тем скромным и слегка кокетливым – именно из-за скромности – наклоном, одним из характерных жестов Массимины. Ошибка исключалась. И даже – невероятно – крошечная капелька грязи запятнала холст в точности на том же месте. Маленькая родинка под левым ухом, которую он когда-то так любил целовать. Ибо ничто не возбуждало в нем такую нежность, как изъяны, подкупающие своей беззащитностью.
Но прежде всего – глаза. Огромные, светло-карие, они смотрели прямо на Морриса. Ощущение ее присутствия было еще сильней, чем на маленькой кладбищенской фотографии. Это – была сама Мими.
– Липпи прославился живостью своих фигур и искусной передачей тончайших оттенков телесного цвета, – сообщил Форбс. – Хотя и талантом, и амбициями он уступал своему учителю Мазаччо, не говоря уже о ближайших последователях, Леонардо да Винчи и Микеланджело.
Моррис не мог оторвать взгляд от волос, обрамлявших лицо точь-в-точь как у Мими, во всяком случае с тех пор, как он велел ей сделать завивку, чтобы изменить внешность.
– Она вам напомнила подругу детства? – деликатно осведомился Форбс. – А может быть, вашу матушку, любимую тетю или кузину?
– Мою первую и единственную любовь, – хрипло вымолвил Моррис, не помня себя от страдания и в то же время упиваясь возвышенностью – момента. Никто другой не сумел бы проникнуться этим, как он.
– La donna e mobile, – посочувствовал Форбс. – Сердце красавицы, как известно… Увы, прекрасный пол не только прекрасен, но он же и ветрен, и куда легковеснее нашего брата.
– Нет-нет, – пробормотал Моррис, не отрываясь от картины в уверенности, что Мими вот-вот подаст новый знак. – Она умерла.
– О, простите.
Выдержав долгую паузу, Моррис обронил трагическим тоном:
– Мы собирались пожениться.
– Кажется, еще ни одному мужчине не удавалось жениться на той, кого он любил больше всего, – мягко заметил Форбс. – Это почти что закон природы, такая же невозможность, как добыть философский камень или построить вечный двигатель. – Старик впал в элегический тон. – Иначе жизнь была бы чересчур хороша, вы не находите?
– О да, – Моррис оценил его участие. Хотя вокруг слонялись толпы людей, они вдвоем были отделены от всех, словно находились в ином измерении. Над головой юной женщины порхали голопузые ребятишки, на губах ее играла легчайшая улыбка. Да она меня просто дразнит, решил Моррис. Заставляет ждать.
– Несчастный случай или болезнь? – спросил Форбс.
– Ее похитили и убили какие-то подонки, – Моррис весь задрожал от гнева. – Представляете? Единственную девушку на свете, кого я любил. Убили!
– Господи помилуй! – Форбс аж отпрянул с той старомодной выразительностью, которая вновь порадовала Морриса, вопреки отчаянию.
«Мими!» – выдохнул он почти в голос, гипнотизируя взглядом картину. Ну когда же она отзовется? Иногда Мими бывала такой упрямой. Как в тот день, когда Моррис без конца умолял не вынуждать его сделать это, чтобы они были счастливы вдвоем до конца своих дней. Разумеется, он не желал такого исхода. Он даже призадумался на миг, не стоит ли открыть душу перед Форбсом. Пусть тот скажет, что вполне понимает Морриса, что на его месте любой поступил бы так же.
– Извините, Бога ради, – пролепетал Форбс. – Мне и в голову не могло прийти…
Они не двигались с места. И картина, казалось, застыла безнадежно. Моррис чувствовал, что его чичероне начинает терять терпение. Чтобы отвлечь Форбса, он спросил:
– Вы не знаете, он с натуры рисовал? Я имею в виду, существовала ли такая девушка в жизни?
– Липпи? Да, некоторые художники использовали натурщиков как анатомическую основу для религиозных образов. Хотя конечный результат, разумеется, получался сильно идеализированным.
И ничего не разумеется, мысленно возразил Моррис. Это точная копия Массимины.
– С Липпи произошла любопытная вещь, – Форбс определенно старался отвлечь своего молодого друга от грустных размышлений. – Он был монахом и писал картины на духовные сюжеты, но однажды сбежал в мир, соблазнил монахиню, а потом женился на ней.
– Соблазнил?.. – опешил Моррис.
– Так, во всяком случае, гласит предание.
– Похитил монашку и сделал ее своей натурщицей?
– Ну, не знаю, позировала ли она для картин. Но вполне может статься…
– Монашка?
– Именно.
А ведь Мими тоже была ревностной католичкой! Странно, что такой чуткий человек, как Форбс, не уловил бросающегося в глаза сходства. Точно это сам Моррис нарисовал портрет девственницы, затем взял ее в жены – чем не смерть для монашки. Или не так? Мозги готовы были закипеть. Но загадочная улыбка на портрете хранила неподвижность.
Действительно ли Мими его любила? Или это был просто предлог сбежать из дома – семейного монастыря?
– Браунинг написал об этом малом довольно жизнерадостную поэму, где оправдывал запретную страсть, – продолжал Форбс. – Однако же Рескин ее несколько перехвалил.
Терпение Морриса лопнуло. Он, должно быть, рехнулся – торчит здесь битых десять минут, дожидаясь знака. А если нет, тогда над ним просто издеваются. Черт бы побрал эту ехидную улыбочку! В конце концов, Мадонна там или нет, но Мими была всего лишь обыкновенной девчонкой, каких много. Он повернулся, схватил Форбса за руку и потащил к выходу.