– Что касается парня, с которым я разговаривал на Вилла-Каритас, он только что пришел с ночной смены, да и вообще все эти эмигранты сидят на игле. Честно говоря, странно, что он вообще сумел вспомнить обо мне. Очевидно, мы с ним обсуждали увольнение рабочих.
Фендштейг уткнулся в бумаги. Магнитофон записывал покашливание Морриса и натужное урчание еще одного автомобиля, въехавшего во двор. Утро нового дня, смешавшись с безжизненным светом ламп, не добавило красок бледной полковничьей физиономии с проступившей щетиной. Время уходило бесцельно, и Моррис почувствовал раздражение. Надо бы для полковника установить таймер, как в шахматах. Он попытался нарушить тишину.
– Вам нехорошо, полковник?
– С чего вы взяли? – Последнее слово он произнес как «фсяли».
– Вы очень бледны.
Фендштейг предпочел не отвечать. Он скрестил руки на груди, поднял голову и наклонил ее вбок, линзы вдруг ослепли, отразив блеск лампы.
– Расскажите, пожалуйста, о вчерашней ночи. И на этом закончим допрос.
Моррис на миг замялся, затем решительно отодвинул стул.
– Нет. Хватит с меня такого обращения. Больше не скажу ни слова до тех пор, пока не поговорю с адвокатом.
– Итак, мы подошли к вопросу, на который вы не можете ответить, – Фендштейг наконец-то выдавил из себя улыбку, холодно и прямо глядя в глаза Моррису. – Или вам требуется время, чтобы вспомнить, где вы были всего восемь или девять часов назад?
Встретив этот леденящий взгляд, замечательно вовремя устремленный на подозреваемого, Моррис понял, что теряет инициативу, совершает ужасную тактическую ошибку… Он поднялся, махнув рукой.
– Вовсе нет, полковник. Но раз вы так уверены в моей виновности, тогда все, что я скажу, будет обращено против меня.
Он сделал движение, чтобы обойти стол, но вдруг почувствовал, что все тело охвачено огнем. Жар поднимался из паха, стремительный и жгучий, ладони и щеки пекло от прилива крови. Даже эрекция началась. Избавиться бы враз от идиотской проблемы, свернув шею проклятой крысе! В этот момент голос внутри, словно идущий со дна колодца, пронзительно крикнул: «Нет!» Вопль нарастал и отдавался эхом в голове. «Нет, Морри, нельзя! Не делай этого!»
Со всех сторон его обступила кромешная, гнетущая тьма. Мир исчез за задернутыми шторами. Просвет все сужался, и вот уже остался лишь один яркий блик на полковничьих очках. Еле держась на дрожащих ногах, Моррис наклонился вперед и ухватился за стол. Рука нашла и крепко стиснула массивное стеклянное пресс-папье в форме кита. «Нет!!!» – отчаянно взывала Мими. Голова разрывалась на части; он почти терял сознание.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава двадцать вторая
На четырнадцатый день тюрьмы Моррис вырезал крест из листа писчей бумаги. Распять на нем Господа нашего оказалось более сложной задачей, но он хорошо помнил тот странный излом тела, от бедер и торса к склоненной на левое плечо голове, бессильно повисшим локтям и пригвожденным ладоням. Словно застывшие контуры виноградной лозы под зимним солнцем на холмах Вероны. Сокамерник, серийный убийца, поразился, когда Моррис изобразил виноградные листья вместо рук Христа. Лицо, разумеется, принадлежало ей – вполне узнаваемое, хоть без явных признаков пола. И взглянул Моррис на труды свои и увидел, что это хорошо. Похоже, у него все-таки настоящий талант к изобразительному искусству. Он вставил бумажный крест в трещину над зеркальцем на стене – так, что отраженное в зеркале лицо словно рассекало на четыре части вечного мученика. – Иисус Искупитель. Несомненно, католическая вера привлекательнее, нежели суровый англиканский методизм матери – она настолько богаче. Глядя в нарисованное лицо, Моррис произнес слова, которые выучил по катехизису, готовясь к свадьбе: «Ave Maria! Радуйся, Благодатная! Благословенна Ты между женами».
– И да славится плод чрева Твоего, Иисус Христос, – с готовностью отозвался его свихнувшийся сотоварищ.
Моррис растерянно оглянулся. Плод чрева? Он и забыл продолжение… Глаза соседа, уставившегося в зарешеченное окошко, были абсолютно пусты. Но Моррис постиг скрытый смысл сказанного. Он убил плод ее чрева. В своей дорогой Мими он распял Христа еще до рождения. Увидав его муки, сокамерник, который, кажется, угробил всю свою многочисленную родню, хрипло загоготал. Он имел поистине чудовищную привычку подолгу смеяться над несмешными вещами, надувая толстые щеки. Моррис осенил себя крестным знамением и упал на колени перед сотворенным его руками Распятием. Он все исправит. Вырвется отсюда и будет жить дальше только ради того, чтобы искупить содеянное.
Но когда же? Адвокат, как только им позволили встретиться, объяснил, что официальное обвинение до сих пор не предъявлено, и Морриса здесь держат только из опасений, что очутившись на свободе, он затрет все следы преступления. Срок предварительного заключения может продолжаться до шести месяцев, хотя Моррис подозревал, что в Италии власти вольны делать почти все, что им угодно. И конечно, первым делом от него хотели услышать, где он был той ночью. Скорее всего, его не выпустят, пока не расскажет – иначе, по словам следователя, он может соорудить себе алиби, заручившись чьим-нибудь свидетельством, например, жены. Поэтому, как объяснил адвокат, им можно видеться только в присутствии карабинеров, и к нему не пустят других посетителей.
Моррис яростно возражал против подобных предположений, но вместе с тем недвусмысленно дал понять, что никогда, ни за что на свете не расскажет, чем занимался в ту ночь. Это его частное, глубоко личное дело. В любом случае нет ни малейшей нужды его выпытывать, поскольку совершенно ясно, что исчезновение Бобо – дело двух эмигрантов. Почему до сих пор их не поймали?
Адвокат прозрачно намекнул, что Паола не станет возражать, если Моррис заявит, что был с другой женщиной. Да хоть бы и с мужчиной. Моррис с ходу отмел это предложение. Во-первых, он никогда не изменял жене, во-вторых, считает нужным заявить без оговорок и во всеуслышание, что вообще на это не способен. Да ему никто и не поверит. Он и сам-то верил с трудом, что Бобо обманывал Антонеллу.
К тому же в тюремной жизни имелись свои плюсы. В унизительном обращении, в убогой одежде, скудной пище и компании заключенных Моррис быстро обнаружил своеобразный опыт, обогащавший его взгляд на мир. Словно бы ему, как Данте, разрешили прогуляться по аду, посмотреть на людские грехи и Божьи кары, памятуя, что сам он не принадлежит к сонму отверженных. Но невзирая на подобные преимущества, Моррис вовсе не собирался задерживаться здесь надолго.
В камере он без устали рисовал распятия и вел дневник, посвященный Мими, заполняя страницу за страницей философскими диалогами, страстными признаниями и фантастическими историями. Все странности придумывала она сама – у нее так хорошо получалось. Когда время тянулось совсем медленно, он занимался психоанализом соседа; и это вроде бы тоже выходило неплохо. Несомненно, сокамерник под его влиянием сильно изменился в лучшую сторону. Моррис даже подумывал, если им все-таки удастся надолго запрятать его в тюрьму, получить за это время магистерскую степень, а то и написать докторскую диссертацию по психологии. Он всегда интересовался этой дисциплиной, а материала для исследований в тюрьме хоть отбавляй. Едой Моррис старался не увлекаться, дабы поддерживать форму. На свободе ждало столько трудов: переезд в Квинцано, восстановление Вилла-Каритас, реорганизация компании на более высоком уровне, чем прежде.
Засыпая по вечерам, Моррис погружался в блаженный покой. Так бывало всякий раз, стоило вызвать ее дух. Он вспоминал: вот Мими на пляже в Римини – черные, с едва заметной рыжинкой, волосы, запах ее кожи и лосьона. Вот она пьет кока-колу в баре – голова запрокинута, губы приоткрыты, глаза сияют. А вот в отеле: Моррис вошел, едва успев смыть кровь с рук, и обнаружил, что Мими позволила ночной сорочке соскользнуть с пышной груди. Тогда впервые он увидел пленительную наготу ее юного, цветущего тела. Что за жизнь была, истинный рай!