У мамы такое тоже было. Она называла их посланиями с других планет. Что ж, инопланетяне, похоже, пытались передать мне очень срочное сообщение:
«Идиотка. Ты. Просто. Идиотка. Неужели история с Джереми ничему тебя не научила?»
Я упала на кровать и крепко зажмурилась, но зигзаги и сверхновые продолжали плясать прямо под закрытыми веками. Теперь мне привиделся и сам Джереми Кэпшоу. Мужчина, в которого я была влюблена. По уши, до безумия влюблена. Какая яркая картинка: художник, такой поэтически-стройный, в заляпанных краской джинсах, за работой над одним из своих бурых холстов, которые, как я думала, отражают что-то темное и волнительное в его душе.
Взорвалась еще одна звезда, показывая мне лицо Холли Берген. Моей лучшей подруги. Незабываемо прекрасной, с густыми волосами, каштановыми с земляничной искоркой, гибким телом танцовщицы. Доброй ко всем людям и животным. Вспоминаю, как мы жили в той обшарпанной квартирке в Вильямсбурге, где лифт вел себя как плохой пес и редко откликался и где тараканы были настолько наглыми, что им не помешал бы поводок. Морозный День святого Валентина, когда древний котел отопления наконец испустил дух, и мы обе жались у плиты, закутавшись в куртки, и Холли читала по линиям на моей ладони.
«Ого, дорогая! Да у тебя самая длинная линия любви из тех, что я видела! Это значит, что ты найдешь вечную любовь. – Я даже сейчас слышу ее немного безумный смех, когда она показывала мне свою ладонь: – Не то что у меня – обрубленное нечто!»
Кадры памяти замелькали дальше, как при перемотке. Теперь я жила с Джереми в его лофте в Бушвике, лежала на футоне после долгих занятий любовью. Зазвонил телефон, и чей-то чужой голос сообщил, что звонят из больницы Нью-Мерси в Лоувуде.
Помню, как я бросилась туда и меня встретил измотанный молодой хирург с черными кругами под глазами. Рентген показал огромную опухоль, напоминающую смертоносного паука, в правом легком моей матери.
Мама подняла на меня полные ужаса глаза: «Солнышко, я хочу домой. И пообещай, что больше никогда не заставишь меня сюда вернуться». Я пообещала.
Мигрень все нарастала. Ленты в виде молний лились потоком, одна за другой. Я прижала ладонь к глазам, но они не исчезали, принося с собой лишь больше воспоминаний.
Теперь я проводила все выходные в Нью-Джерси, ухаживая за мамой. Джереми был таким понимающим, и я любила его за это все сильнее. Как-то мягким теплым днем в марте, когда маме стало немного полегче, я успела на ранний воскресный поезд в Нью-Йорк. Хотела проскользнуть в квартиру и устроить ему сюрприз, пока он не проснулся.
«Идиотка. Ты. Идиотка», – продолжали писать инопланетяне на обратной стороне век.
Тогда я открыла дверь и замерла на пороге, увидев на кухне две фигуры. Одну обнаженную, в одних боксерах, а другую – в золотисто-фиолетовом кимоно, которое я привезла из Киото. Боксеры прижимались к спине кимоно, обнимая, и кимоно извивалось, как ящерица. Потом последовала шутливая борьба.
И вот уже Холли бежала за мной: «Дорогая, мы не собирались. Мы не хотели тебе говорить, пока, ну, ты понимаешь, твоя мама…» – «Пока что? – шипела я. – Пока не умрет?»
Помню, как обожгло руку, когда я залепила ей пощечину, и ее испуганный крик. И другой звук – смех. Смех Джереми.
Теперь мигрень немного поутихла. Яркие огни стали тускнеть и наконец пропали, как и ленты в виде молний, эти сообщения с Марса.
Я села. Меня до сих пор немного потряхивало. Почти целый год я запрещала себе думать об этом, но встреча с Эваном Рочестером каким-то образом всколыхнула воспоминания.
«Бедная сиротка».
Я так и не рассказала маме, что случилось с Джереми, но, видимо, из моего разбитого сердца сочился яд, потому что мама быстро угасла. К июню она похудела до неузнаваемости, почти высохла: кожа стала цвета старого воска, плоти почти не осталось, даже ее милый курносый носик теперь скорее напоминал клюв попугайчика.
Как-то днем к концу сентября я поднесла к ее губам стакан теплой воды с трубочкой, и она, сделав глоток, пробормотала:
– Джоан…
– Это не Джоан, мам. Это я, Джейн.
Она покачала головой.
– Как-то раз пришло письмо. Для Джейн.
– Письмо? От тети Джо?
– Это был ее почерк. Ее «н» всегда было похоже на «п».
– И что было в письме?
– Я не открывала. Порвала. И смыла в туалет.
– Почему, мама?
Она снова покачала головой, засыпая. А к вечеру ее дыхание стало резким и рваным, и каждый вдох давался все тяжелее. Я держала ее высохшую руку в своей, крепко сжимая, и мне показалось, что я почувствовала слабое ответное пожатие.