Выбрать главу

Я притушил свет, чтобы не мешать ей спать, и в почти полной темноте сел возле ее кровати. Как долго я так сидел, не могу сказать — две-три минуты или больше? — но наконец в мой покой ворвалось постукивание по большому окну, я посмотрел в том направлении и увидел нечто крошечное и поразительное. О раму бился белый мотылек — его трепещущие крылышки были шириной не более моих двух пальцев. Видел ли я когда-либо мотылька в мартовскую ночь? Его крылышки за стеклом были белыми, как кит Мелвилла.

Я подошел к письменному столу, взял карманный фонарик, включил его и прижал к стеклу. Мотылек тотчас прилип к нему с другой стороны, словно стремясь вобрать в себя скромное тепло крошечной лампочки. Я смотрел на подрагивающие крылышки мотылька с уважением, какого заслуживает любое существо независимо от его размеров. Его черные глазки навыкате — каждый величиной с булавочную головку — смотрели на меня с напряженностью, какую можно увидеть в блестящих глазах оленя или болонки, — да, я мог бы поклясться, что мотылек смотрел на меня: одно существо смотрело на другое.

Я провел фонариком по окну, и мотылек последовал за пучком света. Подведя фонарик к фрамуге, которую я мог открыть, я помедлил. Добычей был, в конце-то концов, всего лишь мотылек, а не бабочка. Его белое тельце походило на личинку, усики же были не ниточками, а щеточками. Все равно я его впустил. В биении его крылышек была такая мольба.

Очутившись внутри, он, словно птица, обследующая местность, решая, где ей сесть, облетел комнату и опустился во вмятину в подушке Киттредж.

Я уже собрался было вернуться в кресло, но по какому-то наитию подошел к окну и провел по нему фонариком — свет его скользнул по земле, и в серебристой полутьме, там, где сумрак сливается с чернотою леса, я увидел не больше и не меньше, как человека. Он, однако, так быстро метнулся за дерево, что и я, в свою очередь, быстро отступил от окна и выключил фонарик.

Омега-7

Странно. Какая-то извращенная веселость овладела мной. Если последний час я был подавлен уверенностью, что за мной следят, то сейчас, когда это подтвердилось, я почувствовал облегчение и стал заглатывать воздух, словно с головы моей сняли чулок. Я был чуть ли не счастлив. И одновременно находился на грани паники.

В детстве я всегда считал себя незадачливым сыном очень храброго человека, и история моей жизни складывалась из попыток выбраться из этой ямы. Если ты считаешь себя трусом, мудрость требует выбирать наиболее трудный путь. «Люгер» отца, который он отобрал у противника во время работы в Управлении стратегических служб и по завещанию оставил мне в наследство, лежал в футляре у меня в шкафу. Я мог достать его и отправиться в разведку.

Все во мне восстало против этого. Я не был готов идти в лес. Придется — да, придется — мобилизоваться. Моя работа, требующая высокого профессионализма, безусловно, развивает в человеке, даже столь заурядном, как я, некоторую только ему присущую силу. При случае я могу заставить себя подготовиться к невероятно сложной ситуации. Это умение объясняется, конечно, своеобразной способностью. Так человек выигрывает в конкурсе на телевидении, разгадывая загадку под адский грохот на сцене и рев публики. Признаюсь, чтобы прочистить мозги и собрать в кулак волю, я люблю прибегать к помощи одного текста из Молитвенника.

Но я произношу это не как молитву. И если сейчас я повторял про себя молитвы для пятницы: «Иисус наш Христос, своею смертью ты лишил смерть ее запаха; даруй нам, твоим слугам, веруя, последовать за тобой, чтобы мы могли успокоиться с миром в тебе», — то не за тем, чтобы получить отпущение грехов за предстоящее сражение, а за тем, чтобы заставить волнение отступить в глубину. Повторяя эту молитву, если нужно, раз десять, я непременно вспомню свои годы в подготовительной школе и вновь познаю роковое «клеванье носом в церкви», как мы это называли в школе Сент-Мэттьюз. Я «успокоивался с миром» в ком-то или в чем-то и, выключившись на пятьдесят секунд, просыпался — ум у меня уже работал в том направлении, в каком надо. У каждого человека своя мнемоника! И через десять секунд я вышел из этого состояния, осознав, что нельзя сидеть возле Киттредж и охранять ее до зари. Возможно, предосторожность повелевает сидеть в кресле и беречь свою жизнь, но я могу потерять мою любовь. Это невероятно романтический вывод, однако я видел в нем логику любви, которая обычно сводится к одному. Любовь жестока. Надо пережить опасность, чтобы сохранить ее, — это, пожалуй, объясняет, почему столь немногие не теряют этого чувства. Я был обязан выяснить, кто там бродит.

Следовательно, я вынул «люгер» отца из футляра, вынул девятимиллиметровую обойму из бокового кармана, вставил ее в ствол, оттянул гашетку, двинул ее вперед, услышал, как пуля встала на место. Это приятный звук для человека, любящего оружие (а я в этот момент любил оружие). Затем я подошел к двери в нашу спальню, открыл ее, запер, сунул ключ в карман и с «люгером» в руке пошел через холл.

Мой отец, бывало, говорил, что «люгер» — самый надежный вклад Германии в красивую жизнь. В профиль этот его трофейный «люгер» был красив, как Шерлок Холмс, а его тяжесть придавала уверенности, что ты хороший стрелок, — так отличная лошадь рождает у седока мысль, что он еще может стать хорошим наездником. Я был готов.

В Крепости семь дверей, что, как мы часто говорим, является счастливым признаком. У нас есть входная дверь в старый дом и задняя дверь, а также боковой вход в Кьюнард (откуда можно по лестнице спуститься на пляж при отливе), двери с каждой стороны Лагеря и выход из кладовой в дровяной сарай и в погреб.

Я вышел через кладовую. В ближайших окнах не было света, а ветер, по моим расчетам, ревел достаточно громко, чтобы заглушить скрип петель или звук отодвигаемого засова. Так и оказалось. И я вышел наружу без громкого объявления о себе.

Снаружи стояла непроглядная тьма — как в пещере. Меня это приободрило. Земля была мокрая, что заглушало мои шаги. Подобного биения жизни (именно в таком плане) я не чувствовал со времени пребывания во Вьетнаме пятнадцать лет назад — собственно, я не сделал и десяти крадущихся шагов, как во мне проснулось все то, что я узнал за те два-три раза, когда ходил со взводом выискивать и убивать врага. Можно многое рассказать о том, как настораживается все твое существо — настораживаются пальцы ног и рук, глаза, ноздри, уши, даже вкус воздуха на языке становится другим.

Однако за время, прошедшее с той минуты, как я вышел из-под навеса сарая и попал в лес, мне стало ясно, что я могу и налететь на кого-то неизвестного, готового к обороне, и неслышно подкрасться к кому-то, кто ведет наблюдение за домом. Ночь, как я уже говорил, стояла черная, и ветер был сильный. Когда он особенно разгуливался, я мог сделать десять быстрых шагов по ковру из мокрых игл и даже не услышать их шороха, как не услышать и шороха раздвигаемой ветви. Достаточно скоро я понял, что, если я хочу что-то узнать, придется на расстоянии обойти дом и через каждые сорок-пятьдесят шагов возвращаться к свету. При достаточной осторожности мне удастся подойти сзади, если, конечно, они стоят на месте. А может, они бродят, как я? Значит, надо следить за спиной? И я ходил самыми разными кругами.

Я находился на дворе уже целых двадцать минут, прежде чем увидел первого наружника. На пеньке сидел человек в пончо с переговорным устройством в руке. Я увидел его с расстояния футов в пятьдесят — все его внимание было сосредоточено на моей входной двери, свет из нее обрисовывал его силуэт: он сидел в позе сосредоточенного — хоть и не слишком — человека, похожий на охотника, подстерегающего в укрытии оленя. Судя по положению тела, на его обязанности было сообщить по переговорному устройству, как только кто-то появится.