— Все это не имеет никакого значения. Одно скажу: настоящей жизнью я жил здесь, в Стрэтфорде, когда совсем оставил Лондон и бросил эту проклятую работу. Рукописи мои сгорели, и они не были моими — это собственность театра, актерского общества. Несколько изданий пьес, которые держал в руках, и еще сонеты — вот и все. Боже, я писал еще и сонеты…
— Ваши сонеты — украшение мировой литературы, поверьте!
— Ну что ж, хотя бы во сне буду чувствовать себя поэтом. Не обижайтесь, не верю я в абсолютное совершенство созданного людьми. Все только приближение к действительно чего-то стоящему, потом, когда-то. Сколько, говорите, прошло лет? Четыреста? И вы до сих пор ставите мои пьесы? Никогда не поверил бы, если бы мне что-то такое сказал Бьорбедок.
— Признание современников — редкая вещь.
— Это справедливо. Нельзя работать, зная, что ты гений.
Шекспир второй раз в течение их иррационального разговора улыбнулся.
— Извините, сударь, коллега, я должен идти. Загляну к своим. Вот только найду их последнее пристанище…
Он поклонился и ушел по стретфорской улочке, теряя четкие контуры, тая, растворяясь в мглистом британском дне.
Александру Ивановичу показалось, что и сам он становится бесплотным, неким фантомом, не способным ни поднять руку, ни шевельнуть шеей. Это его испугало, полог сна разорвался, так что несколько секунд назад виденное и слышанное им со всей возможной убедительностью исчезло, оставив по себе страх и тревогу.
Крик, с которым он проснулся, услышала Тамара, открыла глаза.
— Что? Что случилось? Тебе больно?
— Нет, спи, спи. Это сон…
Петриченко еще долго лежал, то закрывая, то открывая глаза. Вот уже второй раз ему приснился Шекспир. Перегрузки. Надо лечить нервы. Надо поехать на могилы родителей. Надо выбить в министерстве поездку в Британию. Надо просто работать. Маршальский жезл… Ну и дурачком ты был во сне…
Александр Иванович взглянул на состарившееся лица жены, тихонько сполз с кровати и пошел на кухню варить кофе.