Выбрать главу

И он снова принялся перечислять имена, хвалить меня за то, что я не поддался отчаянию, пел дифирамбы за выбор Камиллы Вуд в качестве жены и компаньона, человека, который, в отличие от супруги Дауни, поддерживал и подпитывал мои усилия, и сам отправился в дебри двойной спирали в поисках ответов. Он все время возвращался к тому, что действительно ранило его: его собственная душа. И чем больше он возвращался к мертвому телу дочери и предательству жены, тем яснее становилось, что это был главный двигатель поисков: только победа над болезнью, только триумфальный исход и научный прорыв могли оправдать такую боль, стереть ее, смягчить вину, которую он так и не признал.

Горе Дауни было похоже на черную дыру, засасывающую все на своем пути. Шея его малышки… он все время возвращался к сломанной шее, к тому, что ее труп болтался на ремне, который он лично купил для нее во время похода по магазинам. Он вспомнил, как счастливо они жили, рассказал, как дочка впервые залезла на карусель, как визжала от восторга, катаясь на деревянном жирафе, которого раскручивал ее отец, как будто не наступит никакого скорбного завтра, а затем были слон, верблюд и все остальные животные на этой карусели, ну и фотографии, ведь Дауни делал снимок за снимком на полароид, который и купил-то ради дочери, чтобы малышка могла пережить радость дважды, в реальности, а затем в целлулоидной памяти. Эта карусель засела в мозгу, Дауни не мог изгнать ее из своей жизни: музыку, Эвелин, подпрыгивающую на деревянном жирафе. Дауни сам стал такой каруселью, он ездил по кругу и снова и снова всю ночь напролет доходил до того единственного, что действительно имело значение: его дочь мертва и он не мог ничего сделать, несмотря на все свои знания, чтобы воскресить ее. Если только она не проросла в его визуальной ДНК, как Крао в ее, если только обломки атомов, которые она вдыхала и выдыхала, не рассеялись куда-то, не вдыхаются где-то, не восстанавливаются, обращаясь в молекулы воды, частицы, которые можно восстанавливать, как звездную пыль.

— Я так одинок, — печалился Дауни, — так одинок.

Он вторил Джемми в баре, а может быть, и Генри ночью в парижском зоопарке и мне самому, пока не явилась Кэм, чтобы спасти меня от темноты и одиночества.

И все же, несмотря на все его страдания, одиночество и чувство вины, несмотря на все его теории, эксперименты и гипотезы, его безумные, необоснованные подозрения о грядущем новом этапе, он ничего не почерпнул из своего путешествия, ничего не узнал о себе, о конечных жертвах насилия, фотографиях, жадности и бездушной науке. А теперь Дауни избрал меня своей жертвой, вставая в ряд слепых угнетателей, отнимая у меня мою жизнь, тот единственный шанс, который мне дали, который я сам себе дал, чтобы искупить и прекратить преступления людей, чьи гены слепились внутри меня. Как он посмел вести себя как бог, вершивший мою судьбу, руководствуясь собственной данностью и цивилизацией; как он посмел использовать меня, чтобы смягчить свою травму.

— Вы совершаете серьезную ошибку, — с жаром начал я, не думая, что Дауни вообще будет слушать, просто мне нужно было сказать себе, что я пытался, дал Дауни возможность выйти из пузыря мании величия и самоуверенности.

Внезапно внутри меня нашлись — словно кто-то нашептывал мне из сумерек мудрости — термины, которые Дауни, как ученый, мог бы счесть стоящими, по крайней мере зафиксировать в сознании. Что, если появление посетителя его дочери и моего было не вирусом, сигнализирующим о деградации наших тел, регрессе к дикости, а небольшим эволюционным шагом вперед, робким способом, которым вид пытался освободиться от лимбической системы, управляемой страхом и одиночеством, предвещая необходимость развития тех зон мозга, где обитают сострадание, сочувствие и доверие? Что, если бы мы отнеслись к моему посетителю как к пророку, а не как к чуме, как к вызову, а не как к трагедии? Что, если гены поселились во мне и Эвелин, чтобы предупредить нас о судьбе человечества в случае, если мы продолжим уничтожать друг друга? Что, если бы Дауни отнесся к призраку, досаждавшему дочери, как к ангелу, а не как к демону? Я бы сделал все возможное, чтобы сформулировать и озвучить теорию об этой возможной мутации в сторону доброты, но как раз в этот момент пришел Виггинс и сообщил, что мы заходим на посадку.

За стеклом иллюминатора светало. Занимался восход двенадцатого октября 1992 года. Я мельком увидел внизу ярко-синее море, когда самолет начал снижаться.

Виггинс разбудил Камиллу — к моему удивлению, довольно ласково — и спросил, пока она зевала и протягивала тонкие руки, не хочет ли она кофе, булочку, апельсиновый сок, а Нордстрем, готовая к новому дню и уже успевшая густо накрасить ресницы, начала обслуживать Дауни и меня. Кэм кивнула, поблагодарила Виггинса и повернулась ко мне: