— Я запрещаю! Я запрещаю эту безумную поездку!
— Ты знаешь, как черные лесорубы решают, какую часть леса вырубить? А, Джерри? Делают фотографии с воздуха. Так они нанесли на карту леса Амазонки и Мату-Гросу. Ты в курсе, кто изобрел эти приборы, Джерри? Твой драгоценный Эдвин Лэнд и ваша божественная лаборатория. Ты не вправе ничего и никому запрещать. Ты и твои коллеги — соучастники геноцида. Просто порадуйся, когда я вернусь в этот дом. А когда я вернусь, наш Рой будет на свободе. Или эта ваша наука нашла решение, которое ты анонсировал два года назад?
— Это безумие.
— Безумие? Я покажу тебе, что такое настоящее безумие.
Она сходила в гостиную и вернулась с толстой папкой, откуда вытащила потускневшую черно-белую фотографию коренной семьи под соломенной крышей на поляне, предположительно в районе Амазонки: пожилой мужчина, женщина с обнаженной грудью, два мальчика, вступающих в подростковый возраст.
— Посмотри на него, — мама ткнула пальцем в одного из мальчиков. Он еле уловимо напоминал моего захватчика, но на лице лежали тени от листвы, поэтому трудно было установить сходство.
— Ну, может, он, а может, и нет, — пробурчал отец. — И что?
— Это фото и еще пятьдесят три других были сделаны немецким исследователем Альбертом Фришем в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году. Это первый снимок индейцев Амазонки. Навеки пленены камерой и выставлены на всеобщее обозрение ради услады чужих глаз. Тысяча восемьсот шестьдесят седьмой год. Альберт Фриш.
— И как это оправдывает твою поездку?
— Эту фотографию сделали ровно за сто лет до рождения Роя. А еще ты однажды упомянул, что среди твоих предков был некий Фрош, твоего дедушку звали Альберт, а отца — Берт…
— Фрош, не Фриш, на свете живут миллионы Альбертов или Бертов, а мой предок Фрош не немец, а эльзасец, да и фотография на самом деле не так уж сильно напоминает парня, постоянно появляющегося на снимках Роя и… Что толку туда переться? — Отец замолчал, а потом выдал еще один аргумент: — Разве этот твой доктор Бек не говорил, что племена, к которым ты собралась, не могли сфотографировать, потому что их открыли только в середине прошлого века?
— Доктор Бек старик, его подвела память!
— Да к черту доктора Бека! Меня бесит, что ты винишь моих предков за это злодеяние. А почему не своих?!
— Твои, мои, это не важно. Имеет значение только то, что на фотографии именно он. Бедный парень. Ты понимаешь, через что ему пришлось пройти, Рой? Мы не сможем освободить тебя, пока не избавим этого мальчишку от проклятия, которое давит на него всей тяжестью. Ты же понимаешь? Да?
Ее слова нанесли мне очередную травму. Как и Камилла, мама интересовалась чужаком больше, чем мной. Она предпочла какого-то дикого незнакомца, а не собственного сына. Я развернулся, выскочил из комнаты, не разговаривал с ней всю оставшуюся неделю. Но ночью перед отъездом мамы я нарочно оставил дверь своей комнаты незапертой, зная, что она придет. Она прокралась так тихо, что я даже не услышал, как она вошла и села на кровать. Она так делала, когда я был маленьким, и до сих пор иногда заглядывала, чтобы пожелать мне спокойной ночи и обнять на сон грядущий. Но я уже не маленький. Мне почти девятнадцать, и я мучаюсь вот уже несколько лет, а она, моя родная мать, предала меня. Я притворился спящим. Возможно, она знала, что это не так, или же ей было плевать. Ей нужно было выговориться, внимаю я или нет. Нужно было услышать собственный голос. Почувствовать, что она попыталась объясниться, чтобы я простил ее: все дело в любви, в любви к тебе, Рой, и к тем, кто страдал так же, как ты сейчас страдаешь. И я пойму, говорила она, что встреча с шаманами прошла успешно и она смогла убедить хотя бы одного из них снять заклятие, наложенное аж в 1867 году, потому что после этого акта экзорцизма в далекой Бразилии мое лицо очистится от любого вмешательства, я буду словно глядеть в зеркало или в озерную гладь, я буду таким, каким она видела меня сейчас глазами, полными сострадания. Когда мы в следующий раз встретимся, все уже будем свободны: они с папой, братья, я, ее дорогой и любимый Фицрой. Мама поцеловала меня, поднялась, и я услышал, как она на цыпочках пошла к двери. Потом замерла, чтобы в последний раз взглянуть на меня, и вернулась, и я почувствовал прикосновение ее руки. Пальцы перебирали мои волосы, унаследованные от мамы — тот же оттенок, те же непослушные пряди. Я так и не шелохнулся. А потом мама ушла. В глубине души брезжил огонек надежды, я хотел верить, что она добьется успеха и любовь победит. Еще через неделю нам позвонил консул США в Манаусе.