Рай и ад действительно разверзлись в Берлине, где за три дня до прибытия моей любимой полмиллиона человек вышли на митинг на площади Александерплац в Восточном Берлине, требуя выпустить их на Запад. Она ехала всю ночь в поезде из Мюнхена через Восточную Германию: «Ох, милый, путешествие в некотором роде захватывающее, но мы не могли остановиться, потому что это вражеская территория. Я выглянула в темноту, но ничего не увидела, за окном царила кромешная мгла. Интересно, что чувствовал Генри, проведя двадцать семь часов запертым в фургоне с мясом, печеньем и небольшим количеством воды, по дороге из Парижа в Берлин».
Всего в нескольких милях оттого места, где она писала эти строки, Политбюро КПГ пыталось избежать кровавого столкновения. Не лучший момент для исследования других видов насилия и миграций и других стен, возведенных в зоопарках сто лет назад, но энтузиазм Кэм не имел границ.
«Сегодня лучший день! — восторгалась она на следующее утро, восьмого ноября. — Ты бы видел на улицах толпы людей, марширующих к Бранденбургским воротам, тысячи собравшихся в ожидании чего-то грандиозного. Они станут свободными, Фиц. И мы. Скоро мы освободимся от прошлого, вот увидишь, любимый. Мне пора».
И она унеслась куда-то, то ли присоединяться к протестующим, то ли копаться в архивах, которые Вирхов оставил Берлинскому обществу антропологии, этнологии и протоистории. На следующий день она звонила дважды. Сначала рано утром:
— Генри — никак не привыкну называть его Генрихом, — как значится в одном отчете, было восемнадцать, это подрывает нашу складную теорию о том, что ему было четырнадцать, как тебе, одиннадцатого сентября тысяча восемьсот восемьдесят первого года. Он сын Антонио, того свирепого дикаря, хотя они оба больше похожи на туземца по прозвищу Капитан. В одном отчете есть приписка, якобы Антонио был мужем Трины, в чем я лично сомневаюсь, поскольку в Париже никто об этом не упоминал. В нашем деле много лжи. Теперь ты понимаешь, почему я не хочу сообщать подробности, пока не разберусь со всем. Но я закончу к завтрашнему дню. Я только что договорилась о встрече с журналистами одной газеты, писавшей о патагонцах, когда те еще были в Берлине. Позвоню чуть позже, милый.
Она чмокнула меня в трубку и убежала. Я сидел у телефона в ожидании часами, обеспокоенный ситуацией в Берлине, которую постоянно освещали по радио и телевидению, а чрезмерное возбуждение Кэм усиливало волнение в разы: смотрит ли она по сторонам, прежде чем перейти улицу, не забыла ли свое обещание вернуться ко Дню благодарения?
Второй звонок раздался поздно вечером. Настоящий клад, ликовала Кэм, в газетных вырезках есть вся необходимая информация, и завтра вечером она уедет в Цюрих. Сегодня она в настроении отпраздновать и даже знает одно местечко.
— Все сошлось, Фиц, — наша история и история этого века, двести лет спустя после штурма Бастилии. Я позвоню позже, милый. Просто запомни. С этого момента все будет в порядке. Фиц, мы исполнили свой долг, вот что я поняла.
Она убежала с такой скоростью, что я едва успел сказать ей, чтобы она берегла себя. Кэм, моя Камилла, Камилла Вуд, береги себя, любовь моя. Я не знаю, слышала ли она меня.
В третий раз она так и не позвонила.
Девятого ноября 1989 года я ждал всю ночь напролет, наблюдая, как толпы хлынули через КПП «Чарли», как мужчины и женщины, жители ФРГ и ГДР, танцуют на вершине стены, как падают первые куски кирпича и бетона. Я смотрел в надежде увидеть единственную в мире женщину, которая мне небезразлична, а ее там не было, камеры не засняли ее, как засняли когда-то Генри, Антонио, Лизу и маленькую девочку, умершую в Париже. В ту ночь она не позвонила.
На следующее утро, в субботу, я сам позвонил в отель, но в ее номере никто не поднял трубку. Отец уговаривал меня не волноваться, мол, бывают такие моменты в истории, когда теряешь ощущение времени и пространства и даже чувство ответственности. С ней все будет в порядке, заверил он меня, обязательно. В воскресенье одиннадцатого ноября позвонили рано утром. Остальные еще спали, бодрствовал только я. Когда консул звонил из Манауса, я был дома один, и сегодня снова Фицрой Фостер взял трубку, отвечая на звонок чиновника из другого консульства. На этот раз плохие новости прилетели из Берлина.