Означало ли это, что я забыл, что моя Кэм позволила мне мучиться и переживать и даже, по ее собственному неохотному признанию, наслаждалась таким положением? Нет, это теперь гноилось во мне и, возможно, никогда не исчезнет полностью. Но в этом и суть взросления: в том, что люди — небезукоризненные существа, и мы совершаем глупые, не понятные друг другу поступки, мы оправдываем неудобоваримые вещи, потому что слишком боимся увидеть в зеркале свое истинное лицо. Противоречивая истина, с которой мне пришлось столкнуться: нельзя жить, доверившись другому, и нельзя жить, не возрождая это доверие каждый день, потому что без любви жизнь не имеет смысла.
Кэм была права. Мне решать.
Наверное, она видела, как что-то трепещет внутри меня: семечко, намек, еле заметный проблеск идеи. Если я прощу ее, сможет ли Генри не прощать меня?
Она снова взяла меня за руку и на этот раз не ошиблась, потому что я принял храм ее подношения, прибежище ее уст и все остальное, о чем я мечтал все семь лет воздержания, а затем месяцы ее отсутствия, пока она была в Европе, и, наконец, в течение этих двух последних лет потерь и расстояний, ведь я всегда хотел именно так встретить рассвет, который обновлялся, как и мы.
Мы условились не говорить отцу и братьям, что все это время Кэм разыгрывала нас, решив порадовать их новостью о чуде, которого мы так долго ждали. Перед тем как мы спустились к завтраку, Кэм, вглядываясь в холодное снежное январское небо, спросила:
— А какой сейчас год, Фиц?
— Девяносто второй, — ответил я, борясь с опасением, что, возможно, она вернулась — на этот раз по-настоящему — в царство амнезии.
— Девяносто второй. — Кэм повторила цифру с удовольствием, покатала ее по языку, словно бы она перетекла из моего рта в ее. — Тебе не кажется важным, что мы готовы возобновить наше приключение ровно через пятьсот лет после того, как Колумб отправился в мир, по которому ходили предки Генри и населяли его, а также плавали на каноэ в течение тысяч лет? Может быть, это лучшая дата, чтобы вместе, Фицрой Фостер, выяснить, чего же твой путешественник ожидает от тебя?
Я размышлял над этим вопросом, пока мы спускались по лестнице рука об руку и пока Кэм купалась в ликовании моего отца и восторге братьев, и продолжал размышлять над ним во время роскошного завтрака, пока моя жена рассказывала остальным членам семьи о происхождении Хагенбека, поздравив отца с тем, что его предки более не несут единоличной ответственности за появление призрака. В ответ папа предложил фотосессию, первую за более чем два года. Возможно, каннибал оставит нас в покое теперь, когда семья признала наше наследственное участие в его судьбе; возможно, он смягчился, ведь сегодня как-никак Новый год, новый, 1992 год.
Возможная значимость даты стала очевидной, когда я уселся, чтобы отец сделал мой портрет, как если бы я был Виктором Гюго, а папа — его далеким предком Пьером Пети. Я не протестовал против этого бесполезного упражнения и не потрудился сказать отцу, что знаю, что сейчас произойдет. Я не испытал никакого ужаса, когда появились черты Генри и мое тело увенчало лицо с его незабываемыми глазами, подтверждая, что наше знание его точного маршрута, жестокого обращения с ним и смерти не означает, что путешествие для нас окончено. Или для него. Ты знаешь, Фиц, такое чувство, будто его лицо шепчет: не говори мне, что ты действительно верил, что это будет так просто. Я скучал по тебе последние два года, чувак. Разве не здорово снова быть вместе?
Я улыбнулся журчанию его слов внутри меня, безумно подмигнул посетителю, словно соучастнику. Отец поймал меня с поличным, как это часто случалось в детстве, и, как и тогда, сейчас ему тоже не понравилось.
— Что?! Вздумал подружиться с призраком? То, что жена поправилась, ведь не сделало тебя сентиментальным, сюсюкающим и всепрощающим хлюпиком? С чего вдруг ты благоволишь к этому демону?
Злость в голосе отца на контрасте с безмятежным спокойным разговором, который я вел с моей любимой на рассвете, обнажила то, что он не хотел выражать, когда Кэм материализовалась во всей красе: я вернул свою жену, а он свою потерял, монстр пощадил одну и забрал другую. Но что еще важнее: мы не могли рассчитывать, что отец поддержит нас в любых усилиях по примирению с дикарем, разрушившим нашу семью и оставившим его куковать одного. Я видел, как Кэм пытается урезонить его. Она не осознавала бесконечную бездну его ненависти, что-то темное и сырое, сквозившее в дыхании, переполняющую пальцы ярость, когда он разорвал полароидный снимок на мелкие клочки и бросил на горящие в камине поленья. Даже когда он рассмеялся — получилось скорее похоже на клокотанье, чем на смех, даже, скорее, на рыдания, — Кэм, казалось, не обратила внимания, намереваясь что-то сказать, желая включить его в следующий этап наших поисков. Он так много потерял, что не заслужил того, чтобы его вычеркнули.