2. Дело в том, что «conjuration», с другой стороны, означает «conjurement» (Beschworung) [заклятье], т. е. магический экзорцизм, который, наоборот, стремится изгнать злого духа, ранее призванного или приглашенного (Oxford English Dictionary: «The exorcising of spirits by invocation», «the exercise of magical or occult influence»).
Conjuration — это, прежде всего, союз, разумеется, иногда союз политический, более или менее тайный, или секретный, это даже заговор или конспирация. Речь идет о том, чтобы нейтрализовать некую гегемонию или опрокинуть некую власть. (В Средние Века conjuratio означало клятвенное выражение веры, когда горожане вступали в союзы — иногда против князя — чтобы основывать вольные города). В тайном обществе заговорщиков некоторые субъекты — индивидуальные или коллективные — выступали в качестве представителей общественных сил и объединялись во имя общих интересов, чтобы бороться с политическим противником, которого они опасались, — т. е. чтобы заклясть его. Ибо «заклинать» означает еще и изгонять, «производить экзорцизм»: пытаться одновременно и уничтожать, и отрицать злую, демоническую и демонизируемую силу, чаще всего — злого духа, призрака, своего рода фантома, который возвращается или может снова вернуться post mortem. В свою очередь экзорцизм заклинает зло тоже иррациональными способами и магическими, тайными и даже мистическими практиками. Не исключая (совсем наоборот!) аналитические процедуры и рациональную аргументацию, экзорцизм основывается на повторении, того, того, что мертвый действительно мертв, как формулы заклинания. Воздействие экзорцизма основано на формулах, и иногда теоретические формулы играют эту роль еще более действенно, как раз потому, что действенность и вводит в заблуждение относительно магической природы этих формул, их авторитарного догматизма, тайной силы, которую они разделяют с тем, против чего притязают бороться.
Но действенный экзорцизм притворяется, что констатирует смерть только для того, чтобы предать смерти. Подобно судебно–медицинскому эксперту, он объявляет о смерти — но, в дано случае, для того, чтобы даровать ее. Такая тактика хорошо известна. Форма протокола стремится успокоить. Протокол всегда действенен. Он хочет и должен быть таким на самом деле. Это действительно перформатив. Но здесь фантомализируется сама действительность. Фактически речь идет о перформативе, который стремится уверить, но для начала желает увериться сам, убеждая себя — так как нет ничего менее непреложного — что то, к смерти чего стремились, действительно мертво. Он говорит от имени жизни, он притязает на знание того, что есть жизнь. Кто знает об этом лучше, чем живой? —говорит он, казалось, абсолютно серьезно. Он пытается убедить(ся) в этом там, где страшно: вот, — говорит (себе) он — то, что было живо, уже таковым не является; будучи мертвым оно лишено реальности, действия, успокойтесь. (Здесь речь идет о некотором способе отрицания того знания, которое известно всему живому без обучения и знания, а именно — что мертвое иногда может быть более могущественным, чем живое; и как раз поэтому интерпретация, сводящая философию к философии или к онтологии жизни, отнюдь не очевидна, — что означает, что она всегда оказывается уж слишком простой, бесспорной, само собой разумеющейся, но, по сути, чрезвычайно малоубедительной, подобно тавтологии — гетерологической танто–онтологии — Маркса или любого другого, в которой все сводится к жизни, но лишь при условии включения туда смерти и инакости другого — без чего жизнь не была бы тем, что она есть.) Словом, речь зачастую идет о том, чтобы притворно запротоколировать смерть там, где акт кончины — это ничто иное, как перформатив акта войны или всего лишь немощная жестикуляция, не дающая покоя греза о предании смерти.
Глава 2. Заклинать марксизм
«The time is out of joint»: в этой максиме речь идет о времени, о времени вообще, но при этом здесь говорится об определенном времени — ибо сказанное относится исключительно к этому времени, к этим временам, и речь идет о «вот этом времени», о времени вот этого времени, о времени того мира, который и был для Гамлета «нашим временем»: одним–единственным миром — «вот этим», одной–единственной эпохой — «вот этой». Это сказуемое (prédicat) говорит кое–что о времени вообще и говорит это в настоящем времени глагола быть ( The time is out of joint), но если оно говорит это тогда, в том, другом времени, в простом прошедшем времени, говорит некогда в прошлом, то как это может быть верно для всех времен вообще? Иначе говоря, как может оно вернуться вновь и вновь предстать как новое? Как может оно снова быть здесь, если его время уже не здесь? Каким образом сказанное тогда может быть верно всегда, когда пытаются сказать «наше время»? Когда имеется предикативное высказывание, указывающее на время, а точнее говоря, на форму настоящего времени, то представляется, что грамматическое настоящее времени глагола быть в третьем лице изъявительного наклонения превращается в некое убежище духов, словно приглашающее всех их вернуться вновь. Быть — особенно, когда под инфинитивом глагола подразумевается быть присутствующим — это не слово бесплотного духа, а слово призрака, это есть с го первичная словесная оболочка.