Выбрать главу

«Теперь, стоя на громадной террасе Эльсинора, которая простирается от Базеля и до Кёльна (от Bale и до Cologne — балконе), идет через пески Ньюпорта, болота Соммы, меловые залежи Шампани, граниты Эльзаса, — европейский Гамлет смотрит на тысячи призраков. Но это интеллектуальный Гамлет. Он размышляет о жизни и смерти истин. Его призраки — все предметы наших споров; его угрызения совести все то, чем мы гордимся […]. И если он берет череп, то это прославленный череп. — Whose was it? (Чей он?) — Вот этот был Леонардо. |…] А этот, другой — череп Лейбница, который грезил о всеобщем мире. А вот этот был Канта, который породил Гегеля, который породил Маркса, который породил… Гамлет как следует, не знает, что делать со всеми этими черепами. А если он их бросит!… Перестанет ли он быть самим собой?[1]»

Впоследствии, в «Политике духа» (р. 1031), Валери дал определение человеку и политике. Человек: «попытка создать то, что я осмелюсь назвать духом духа» (р. 1025). Что же касается политики, то она всегда «предполагает некоторую идею человека» (р. 1029). Здесь Валери цитирует самого себя. И воспроизводит страницу о «европейском Гамлете», ту, что мы только что вспомнили. Любопытно, что, действуя с непогрешимой уверенностью блуждающего лунатика, он опускает всего одну, одну–единственную фразу, даже не отметив пропуска многоточием: ту, что вынимает имя Маркса из самого черепа Канта: («А вот этот был Канта, который породил Гегеля, который породил Маркса, который породил…»). Почему опущено лишь это? Имя Маркса исчезло. Куда же оно ушло? Exeunt Ghost and Marx [Уходят призрак и Маркс] — заметил бы Шекспир. Имя исчезнувшего должно быть записано иначе, в другом месте.

Во всем, что Валери говорит, равно как и в том, что он забывает сказать о черепах и о поколениях духов, присутствуют, по меньшей мере, три вещи. Три эти вещи имеют самое непосредственное отношение к той вещи, которую называют духом. Как только мы перестаем отличать дух от призрака, он обретает тело, он, будучи духом, воплощается в призраке. Или скорее — это уточняет сам Маркс, и мы еще дойдем до этого — призрак представляет собой некое парадоксальное воплощение, становление — телом, некую феноменальную и плотскую форму духа. Скорее, он становится некоей «вещью, которую все так же сложно как–то назвать: ни душа, ни тело, и то, и другое. Ибо плоть и феноменальность — вот что позволяет духу явится, но тотчас же исчезает в явлении привидения, в самом появлении приведения, в этом возвращении призрака. В самом явлении призрака, как в возвращении исчезнувшего, (присутствует) нечто исчезнувшее. Следует подчеркнуть, дух и призрак — не одно и то же, но что касается их сходства, то никогда неизвестно, что же это такое. Это некая вещь, о которой мы как раз ничего и не знаем, и нам даже неизвестно действительно ли она есть, существует ли она, соответствует ли ей какое–либо имя или сущность. Всего этого мы не знаем — но не по неведению, а потому, что этот не–объект, это неприсутствующее присутствующее, это здесь–бытие отсутствующего или исчезнувшего уже не имеет отношения к знанию. По крайней мере, к тому, что, как мы считаем, нам известно как знание. Мы не знаем, живо ли оно или мертво. Вот здесь — или вон там, где–то там, неименуемая, или почти безымянная вещь: нечто, в промежутке между чем–то и кем–то, между всяким и неким, некая вещь, вот эта вещь, «this thing», однако же, эта вещь, а не какая–нибудь другая, эта, глядящая на нас вещь, бросает вызов, как семантике, так и онтологии, как психоанализу, так и философии («Марцелл: Ну как, являлась нынче эта странность? Бернардо: Пока не видел»). [Marcellus: What, ha’s this thing appear’d againe tonight? Bamardo: I have seene nothing. Эта Вещь все еще невидима, незрима ( «I have seen nothing»), когда о ней говорят в первый раз, обсуждая, являлась ли она вновь.

Она уже невидима, незрима, когда о ней говорит Марцелл, но ее уже дважды видели. И как раз поэтому, чтобы согласовать речь и зримость, приглашается скептик Горацио. Он сыграет роль третьего лица, арбитра и свидетеля (terstis) «[…] if againe this Apparition come, He may approve our eyes and speake to it ? «И, если дух покажется опять. Проверить это и заговорить с ним» (акт I, сцена I).

Эта Вещь, которая вещью не является, эта Вещь, остающаяся невидимая между ее появлениями, остается невидимой и бесплотной и тогда, когда она появляется вновь. И все–таки эта Вещь смотрит на нас и видит нас, когда мы ее не видим, даже если она где–то рядом. Асимметрия призрачности нарушает здесь всякую зеркальность. Она десинхронизирует, она сталкивает нас в анахронию. Назовем это

вернуться

1

Paul Valery, La Crise de I’esprit, (Euvres, Bibliotheque de la Pleiadc, Gallimard, 1.1, p. 993. Надо ли здесь напоминать, что на Западе, почти у самого мыса (сир — мыс, голова) европейского полуострова, датское королевство едва не стало — и как раз вместе с Англией — последним государством, сопротивлявшимся той самой Европе Маастрихта. Но все же, сказанное здесь о королевской голове, следует понимать в несколько ином смысле. И, прежде всего, речь идет о точках сочленения представленных здесь положений и положений, «Другого мыса» [L’AuIre Сар, Minuit 1991], где тоже, для того, чтобы поставить вопрос о Европе, как вопрос о духе — т. е. ввести вопрос о призраке, был предпринят анализ существующих интерпретаций du сарда! — главного, головного, капитального (главы и головы — du chef el de la tete), в частности, интерпретаций, имеющихся у Валери. И, кроме того, мы будем обязательно, в первую голову (c’est le premier chef) настаивать на присутствии, если так можно выразиться, некоего образа головы der Kopf и das Haupt, постоянно навязчиво возвращающегося, во множестве мест корпуса Маркса, в которых призрак всегда уже желанный гость. Более строгая и более теоретичная, эта работа следует ранее проложенными путями: анализ работы скорби, коэкстенсивной ( всякому труду вообще (см. в особенности, в Glas, Galilee, 1974), а также анализ границы между инкорпорацией и интроекцией, исследование границ эффективной применимости этой понятийной оппозиции, оппозиции, противопоставляющей норму и патологию скорби, завершенную работу скорби и незавершенную, (см. по этим темам Fors, Preface a le Verbier de l'Homme aux Loups, N. Abraham e M. Torok, Aubier–Flammarion, в особенности p. 26 et suiv., Scliibboleth — pour Paul Celan, Galilee, 1986, Feu du cendre, Des Femmes, 1987, De I’esprit, Heidegger et la Question, Galilee, 1987, Memoires — pour Paul de Man, Galilee, 1988), о сохранном в выжившем (1а survivance d’un survivre), не сводящимся ни к жизни, ни к умиранию, в («Survivre» — Parages, Galilee, 1986), об экономике долга и дара (Donner le temps, Galilee, 1992). Что же касается логики призрачности, неотделимой от идеи идеи (от эффекта идеализации идеальности как следствия повторяемости) и неразрывно связанной с главным мотивом деконструкции, ибо нам не пристало теперь говорить об «идее» деконструкции, то она присутствует — и чаще всего совершенно очевидным образом — во всех трудах, опубликованных за последние двадцать лет, и, в особенности, — в работе «О духе» [De esprit]. Там тоже первым словом было «призрак» («Я буду говорить о призраке […]) — («Я буду говорить о призраке, о пламени и о пепле», — прим. пер.).