Ибо, если это возвращение назад сделало нас восприимчивее к уловкам такой «логики», ко всем ее переодеваниям, к оружию или непробиваемым доспехам, которыми она защищает тело призрака, к бесконечной стратегии, которую она в себе таит, то мы лучше поймем Штирнера. Мы лучше поймем, как и почему он так стремительно и безоглядно бежал в мир призраков. Во всяком случае, Маркс считал, что Штирнер предпринял целый ряд переодеваний (Verkleidungen) гегелевской идеи. Доверившись им, догматически защищая их (auf Treu und Glauben), Штирнер принял их за сам мир, мир, который ему противостоял и вынуждал его самоутверждаться, обретая значимость в собственных глазах, и поэтому противопоставлять себя тому He–Я, противостоя которому он присваивал себя как живой и телесный индивид (als leibhaftiges Individuum).
Штирнера и в самом деле часто читают как мыслителя–фихтеанца. Но все же этот Я, этот живой индивид, захвачен своим собственным призраком, который в нем обитает. Он все же сформирован призраками, хозяином которых он отныне стал и которые он объединил в призрачное сообщество единого, единственного тела. Я = призрак. Стало быть, «я есмь» могло бы означать «меня неотступно преследуют»: меня неотступно преследую я сам, который есмь (преследуемый мною самим, который преследуем мною самим, который есмь… и т. д.). Повсюду, где имеется Я, es spukt, «мерещатся призраки» (Идиома «es spukt» играет во всех этих текстах, как и в работе Фрейда «Das Unheimliche», особую роль. К сожалению, перевод этой идиомы никогда не передает связи между безличностью или квази–анонимностью операции [spuken], где отсутствует действие, нет реальных субъекта и объекта, и возникновением некоего образа — привидения [der Spuk]: это (оно) не просто «бродит», как мы только что рискнули перевести, но, скорее, это «возвращается», это «привиденится», это «видится». Основной модус самоданности cogito как раз и есть видение, навязчивое «es spukt». Конечно, если следовать логике обвинительной речи, то здесь говорится именно о штирнеровском cogito, но разве эта граница так уж непреодолима? Нельзя ли распространить эту гипотезу на всякое cogito? На картезианское cogito, на кантовское «я мыслю», на феноменологическое ego cogito [118]. Реальное присутствие уготовано здесь некоему пресушествленному, евхаристическому Нарциссу. По сути, штирнеровскому живому индивиду, уникальному Я, является свой собственный призрак. Сам индивид причащает самого себя: «сие есть тело мое». Впрочем, Санчо–Штирнер и Христос похожи друг на друга, как два «земных воплощения» (beleibte Wesen), замечает Маркс, которому недостаточно непрестанно подчеркивать христианско–гегельянское измерение этого предприятия, и, следовательно, напоминать, что всякая феноменология — это феноменология духа (скажем иначе: то есть феноменология призрака) и что, как таковая, она не может затушевать свое христианское призвание. Маркс стремится проанализировать и демонтировать то, что, с его точки зрения, представляет собой «конструкцию» в буквальном смысле. Итак, чтобы деконстру– ировать нечто, напоминающее спекулятивную систему, а иногда — попросту спекулятивные построения и новую форму морализаторства, Маркс предполагает, что внутри штирнеровского фантазма это сходство с Иисусом Христом предстает как тождество, как уникальное единение: «Санчо — это современный Христос, вот его «idiie fixe», к которому с самого начала «тяготеет» вся эта историческая конструкция (dieganze Geschichtskonstruktion)» (О.С., р. 419). Систематическое исследование неизбежным образом выявило бы следующее: тема пищи, Вечери и гостии пересекаются с критикой языка, переодеваний и уловок, которые всегда строятся на наивном доверии к возможностям языка (злоупотребление объяснительными этимологиями, обыгрывание омонимов, привилегия именования, автономизация языка и т. д.[119]).
118
Как и в утверждении «я есмь» неожиданно слышится глухая тема смерти (возникает не только «я смертен», но и «я мертв»); это описано в моей книге La Voix et le Phénomène, PUF, 1967, p. 98 et suiv.