Следовало бы выставить этот стол на аукционные торги, заставить его встретиться с другими столами, конкурировать с ними; следовало бы заставить его поговорить с бесчисленным множеством других столов из нашего отцовского достояния, которые повсюду — и в философии, и в риторике, и в поэтике: от Платона до Хайдеггера, от Канта до Понжа, — всюду. У всех один и тот же ритуал: сеанс столоверчения.
Итак, Маркс только что провозгласил выход стола на сцену и его превращение в чувственно сверхчувственную вещь, и вот она перед нами, стоит на ножках, и не просто держится, но и приподнимается, поднимается, встает, поднимает голову, распрямляется и обращается к другим. Стоя лицом к другим, и прежде всего, к другим товарам, да–да, стол поднимает голову. Перед тем, как процитировать лучший перевод, оказавшийся к тому же и самым свежим, парафразируем несколько строк, старясь держаться как можно ближе к их буквальному смыслу. Ему, этому деревянному столу, недостаточно стоять (Er steht nicht nur) ножками на полу, вдобавок он становится (sondern er stellt sich — но Маркс здесь не добавляет «так сказать», как того хотели бы некоторые французские переводчики, испугавшиеся смелости буквального описания), — вдобавок он становится на голову, на деревянную голову, поскольку он сделался своего рода упрямым, вздорным, непослушным животным, которое, стоя, противостоит другим товарам (er stellt sich allen andren Waren gegenüber auf den Kopf). Он противостоит другим себе подобным, и тут — явление: возникает странное создание: все сразу — и Жизнь, и Вещь, и Зверь, и Предмет, и Товар, и Автомат, одним словом, — Призрак. Эта Вещь, которая уже вовсе не вещь, — вот она развертывается (entwickelt), она развертывает себя, она развивает то, что она порождает квази–самопроизвольным порождением (партеногенез[142] и неопределенность пола: животная Вещь, одушевленная–неодушевленная Вещь, живая– мертвая Вещь — это Отец–Мать), она рождает через голову, она извлекает из своей деревянной головы целый выводок фантастических или диковинных существ, причуды, химеры (Grille), существ не древесного состава, т. е. вовсе не похожее на нее потомство, порождения гораздо более причудливые или чудесные (viel wunderlicher), чем если бы, действительно крутя головой , этот безумный, капризный и непоседливый стол пустился бы в пляс по собственной воле (aus freien Stücken[143]). Глядя на эту генеалогию, преображающую древесное в не–древесное, можно было сказать специально для тех, кто разбирается в греческом и философии, что она, ко всему прочему, создает зримый образ становления материи нематериальной. Известно, что hylè, материя — это изначально дерево. И поскольку такое становление материи нематериальной, казалось бы, происходит вне времени, и ее превращение осуществляется мгновенной магией, одним лишь взглядом и силой мысли, мы могли бы попытаться описать это становление как проявление анимизма или спиритизма. Дерево одушевляется и населяется духами: легковерие, оккультизм, обскурантизм, незрелость допросветительской эпохи, детское или первобытное состояние человечества. Но чем было бы Просвещение без рынка? И возможен ли прогресс вообще без меновой стоимости?
Капитальное противоречие. Существующее в самом истоке капитала. Действуя непосредственно или опосредовано, через множество различительных эстафет, оно неизбежно ведет к правилу двойного, «прагматического» принуждения, присущему всем предписаниям. Свободно перемещаясь — (aus freien Stücken), по собственной воле[144], перемещаясь одним движением головы, которая, однако, управляет всем телом с головы до пят — древесная и дематериализованная, эта Вещь–Стол словно является началом самой себя, истоком самой себя, тем, чему она подчиняется. Она освобождается сама, по своей воле: совершенно одинокий, автономный и автоматический, ее фантастический силуэт движется сам собой, оставаясь свободным и ни с чем не связанным. Она входит в транс или левитирует, кажется, что, подобно всем призракам, она освободилась от собственного тела, и она, как и они, тоже кажется слегка безумной и разлаженной, расстроеной, «outof joint», бредящей, капризной и непредсказуемой. Кажется, будто она сама спонтанно движется, но она наделяет движением и других; да–да, она приводит в движение все вокруг себя, как будто бы «pour encourager les autres»[145] — уточняет Маркс по–французски, комментируя эту пляску призрака: «Вспомним, что в Китае даже столы принимались танцевать, когда все остальные как будто бы оставались неподвижными — pour encourager les autres[146]».
143
«Форма дерева, к примеру, видоизменяется, когда из дерева изготовляют стол. Тем не менее стол все–таки остается деревом, обыденной чувственно воспринимаемой вещью. Но стоит ему выйти на сцену в роли товара, как он превращается в сверхчувственную вещь. Он уже не только стоит на земле на своих ногах, но становится на голову, стоя лицом к лицу с другими товарами, и порождает из своей маленькой деревянной головы целую вереницу химер, которые удивляют нас несравненно больше, чем, если бы, никого не спросясь, стол внезапно принялся бы танцевать.
Следовательно, мистический характер товара порождается отнюдь не его потребительной стоимостью». Le Capital, cd. Lefebvre, О. С., р. 81.
146
О.С., р. 81. Как уточняют редакторы и переводчики, «Маркс имеет в виду случайное совпадение волны спиритизма, распространившегося в Европе после революций 1848 г., с началом Тайпинского восстания в Китае». Хотя, как мы заметили, у каждой эпохи есть свои призраки (у нашей — наши), у каждой — собственный призракологический опыт, собственный призракологический медиум и собственные призракологические средства медиа, хотя «эпохальная» история призраков ставит те же проблемы, что «эпохальная» история бытия, и это отнюдь не случайное совпадение, — эта ее сложность не должна препятствовать историческому расследованию самой темы. Такое расследование должно вестись очень осторожно. Например, совершенно очевидно, что тексты Штирнера, Маркса и Энгельса, на которые мы ссылаемся, соответствуют мощной «волне» своего времени — и являются ответом на эту волну, — которую можно было бы для краткости назвать «медиумической». Можно выявить ее социальные, философские, литературные признаки (вспомним интерес Штирнера к «Парижским тайнам» Эжена Сю, «спиритистские» устремления Виктора Гюго и некоторых других), и попытаться как–то очертить ее границы, или даже до известной степени объяснить, в чем состоит ее историческая уникальность. Но ее обязательно надо будет вписать в гораздо более обширную традицию призрачности.