Воспоминания о жене перехватили дыхание. Отгоняя тоску, Данила дёрнулся головой и, ударившись затылком, чуть было не потерял сознание от боли. «Самовлюблённый идиот! – ругал он себя. – Вляпался в историю… голыми руками думал взять матёрого преступника!..»
Двухметровый детина не покидал наблюдательного пункта у окон. Чем больше Данила изучал его, всматриваясь и анализируя, тем меньше тот напоминал ему загнанного в тупик пьяного психопата. Наоборот, чувствовалась стратегия охотника, знающего повадки выслеживаемого зверя. Укрывшись за косяком окна, несмотря на спустившиеся уже довольно густые сумерки, тот держал под контролем всё затаившееся на площади перед избой, чутко улавливая каждое движение и малейший шорох. Постоянно прикладываясь к бутылке и закусывая лишь сигаретой, огонёк которой аккуратно прятал в рукав куртки, пьяным не выглядел. Поджарый, по-кошачьи лёгкий, он скорее прыгал, а не ходил, глаза поспевали следить и за пленником, и за улицей.
В первой схватке Данила проиграл вчистую. Да и можно ли назвать боем то, что произошло? Противник подловил его, как слепого котёнка. Данила скрипнул зубами – Аркадию рассказать, на смех подымет. Но западня сработала, и он оказался в капкане. Практически, двигаться он не мог, а без ног ничего не сделать. Но оставались свободными руки, сознание постепенно возвращалось вместе с надеждой предпринять новую попытку. Следует использовать все средства. И прежде всего заговорить самому. Попытаться установить какой-то контакт. Пожалуй, то, что он не местный, на пользу. Тех Топор ненавидит, не скрывая. Заговорить? Это выигрыш времени и верный путь к спасению. Но о чём? Убеждать затравленного уголовника в истинах, которые тот давно похоронил, существуя по совершенно другим правилам? Взывать к разуму? Пустое занятие. Уж очень злобно бандит настроен. Однако молчать и бездействовать нельзя. Данила дёрнулся головой и вскрикнул от новой боли.
– Лытками не очень, – упёрся стволом ему в ногу уголовник. – Мне терять нечего. Мне не жить и тебя возьму. Вдвоём веселей. Не боись. Говорят, страшно только сначала.
Он сплюнул окурок, раздавил сапогом, завертел зажигалку, любуясь:
– Небось из-за бугра? Нашим не придумать. И на зоне такую не сработать. Слушай, молчун, кодла там большая собралась?
– Начальник милиции… – буркнул Данила.
– Карим?
– И прокурор района подъехал.
– Бобёр! Он за какие коврижки?
– С Бобровым я и приехал.
– Как же Бобёр сунул тебя ко мне? Мели, Емеля.
– Бобров не знает, что я здесь, – сплёвывая кровь, с трудом выговорил Данила. – Я вообще в районе первый день. Только назначили.
– Заливаешь.
– Чего мне заливать?
– Чтобы Бобёр и ничего не знал! – обескуражился детина. – Ты мне колокола не лей. Не люблю. Когда-то по наивности я ему исповедался, только всё зря. И Карим, значит, прикатил?..
– Милиции много. Изба оцеплена. Народ шумит.
– Этот хорошо, что народ. На народе смерть красна. Что говорят?
– Знают тебя.
– А как же! – уголовник обрадовался, это было единственное, что его взволновало. – Меня бы им забыть! Что трезвонят?
– Разное. Бабы плачут.
– Душу не рви.
– Что видел, то и говорю, – нащупал слабину Данила. – Ребятни много.
– Не рви душу! – заорал тот истерично. – Спёклась она на зоне.
Уголовник судорожно закурил новую сигарету, этого у него было в избытке: сигарет, водки, мата.
– Я на первой ходке у Бобра размяк, – он ударил прикладом ружья в пол, будто заметил что-то гадкое. – А ему не до меня. Что ему вислогубый щенок? Ему сознанка моя нужна. Он в душе моей копался. До заветного добрался. Знал, чем зацепить. Ёлкой да этими… голубями. Не поверил мне до конца. Да и кто в такое поверит, что Хан, сам хозяин района, пацана подставил? И Ёлку, дочку свою родную, Хан обманул. Обещал ей, что меня подержат для острастки и выпустят. Только из Белого лебедя пути на волю нет…
Он помолчал.
– Она потом весточку с моим отцом переслала. Всё отписала, как он её обтяпал, каялась, прощения просила… Поздно было. Ничего не повернуть…
Хмыкнув и сплюнув, он пнул ногой пустую бутылку, та с грохотом влепилась в стену и долго каталась по тёмным углам пустого помещения в мёртвой напряжённой тишине.
– Я, ванёк-ваньком, из Белого лебедя до Бобра дописаться хотел. Ждал, что вызовет меня, пересмотр дела устроит… Ни ответа, ни привета. Карим моих бумажных голубей перехватывал, почитывал, да от смеха давился… Ну, ничего, этот смех у него в горле застынет. Я гастроль эту не просто так задумал, менты долго помнить будут… Братва научила уму-разуму. За тот пятерик, которым меня митрополит[2] окрестил, им всем икнётся.