Я замолчал, и тогда начал говорить князь Индостанский.
— Я с величайшим удовольствием подпишусь обеими руками под каждым из всех сказанных тобою слов, и однако же я настаиваю на том, что возможно и истинное творчество в сотрудничестве.
Я с любопытством смотрел на него: зная его самобытный образ мыслей, я с нетерпением и удовольствием ожидал от него какого-нибудь нового, замечательного парадокса.
— Каким образом? — сказал я, вызывая его на объяснение.
— Я того мнения, — ответил князь Индостанский: что всякое истинно-художественное произведение не есть произвольный вымысел художника, хотя бы и очень разумно и последовательно составленный. Я того мнения, что каждое истинно-художественное произведение есть только снимок с действительной, реальной, самостоятельно, вне воображения художника существующей идеи. А если так, то почему бы два различные художника не могли увидеть и описать одну и ту же идею, как два различных зоолога могут изучить и описать одно и то же животное?
Я невольно задумался, размышляя так: «Этот парадокс, — есть ли он самый крайний материализм или самый крайний идеализм? С одной стороны, идее, несомненно, есть нечто абсолютно духовное, но с другой стороны, она существует, по этому взгляду, независимо, как вещь, res[1], и потому реальна и может быть изучаема, как, например, — действительное животное. Конечно, крайние противоположности стоят часто ближе друг к другу, чем мы это думаем обыкновенно, — противоположности сходятся. Притом, абсолютная победа идеализма над материализмом — не состоит ли именно в полном признании всего положительного содержания материализма, во всем его объеме, то есть, в признании всех его законных требований, причем и обнаружится его ограниченность и произойдет переход в противоположное…».
— Укажи мне, однако, хотя один пример такого истинного сотрудничества, — сказал я вслух.
— Таких примеров много, — ответил князь Индостанский, защищая свою мысль. — Но, по странному совпадению, которого я не могу считать случайным, разговор этот зашел как раз для меня кстати. Дело в том, что я принес с собою написанное мною окончание известного отрывка повести Лермонтова, — отрывка, начинающегося словами: «У графини В… был музыкальный вечер» — и прерывающегося на словах: «Он решился». Я утверждаю, что я видел — внутренним чувством — ту же действительную идею, на которую смотрел и Лермонтов, когда писал свой отрывок. Если ты расположен удалить мне не более получаса своего внимания, то я прочту тебе сейчас свое окончание, а ты потом скажешь мне о нем свое мнение. Ты заметишь, конечно, что окончание это писано не Лермонтовым, — как это и естественно…
При этих словах князь Индостанский добродушно усмехнулся.
— Различие это должно отнести на счет особенностей авторов. Но что и Лермонтов, и я — описываем один и тот же реальный факт, в этом, я уверен, ты не усомнишься…
— Ты заинтересовываешь меня в высшей степени, — сказал я.
— В таком случае, — отвечал князь Индостанский, — я попрошу у тебя сочинения Лермонтова: необходимо возобновить этот отрывок в твоей памяти…
Я принес книгу, князь Индостанский нашел отрывок, придвинул к себе лампу и начал читать. Прочтя последние слова отрывка: «Он решился» — князь Индостанский вынул из бокового кармана своего пиджака рукопись и начал читать то, что помещено после этого предисловия…
Я прослушал весь рассказ от слова до слова, совершенно поддавшись его обаянию. Несмотря на необузданную призрачность и как бы безумие рассказа, я чувствовал, что в нем заключается такая правда, которая, раз только коснувшись души, уже никогда не может забыться….
Разговор не клеился. Я чувствовал как бы какую-то эстетическую полноту в душе, — полноту, при которой не хочется говорить. И замечательно, что я уже не вспоминал больше того повода, по которому был прочитан этот рассказ: я думал о самом рассказе.
— Ты должен издать этот рассказ, — сказал я наконец, после долгого молчания.
— Ни в каком случае, — отвечал спокойно и твердо князь Индостанский.
— Отчего?
— Оставим этот разговор.
Вскоре после этого вечера князь Индостанский уехал за границу, и я уже никогда не видал его больше с тех пор, потому что он, немного времени спустя, погиб ужасною смертью: во время переезда из Марселя в Аячио, он, в припадке безумия, бросился за борт парохода в море и утонул.