Спи. Я поцелую тебя в лоб - тихо-тихо, так что и гран воздуха не шелохнется. Невесомо. Такие, как мы, утратили вес, мы ничто. Нас просто нет. Спи, я не разбужу тебя, от моего поцелуя останется недвижной черная прядь, упавшая тебе на лоб.
Черная прядь - цвета воронова крыла, цвета земли, темной от дождя жирной осенней земли, по которой я когда-то ушла из города. Унося с собой ядовитые зерна горя и ярости. Унося с собой, в себе - тебя.
Были другие города, другие люди - которых я едва видела, занятая тем, чтобы не дать отравить себя черной злобе и черной боли. Тем, чтобы не дать им отравить и тебя. Дни шли, и осень сменилась зимою, и - скрип-скрип, - скрипели колеса кибитки бродячего цирка, заглушая хлещущую из меня боль, разрывающую напополам… освобождающую тебя.
Черные волосы, черные как вороново крыло - в отца. В твоего отца, что спит у излучины реки под ивовым сводом, у серого камня. И в него же этот непроницаемый полувопрос в глазах - не хочешь, не отвечай, но отвечая, будь начеку. “Готова ли ты просто любить меня?” - спросили твои глаза, когда я впервые тебя увидела. Готова ли оставить прошлое прошлому, спрашивал он, приходя ко мне теперь, и идти дальше со мной?
Нет.
Ростки, проклятые горькие травы проросли слишком глубоко, корни связали, оплели… отравили. Все, что я могла сделать - не дать им отравить тебя, не отравить своею судьбой. Своим проклятием.
Корзинка перешла из рук в руки, как на рынке - тростниковая корзинка, та, что унесла когда-то от судьбы Моисея, древняя как земля. В добрые маленькие руки перешла корзинка. А надо мной разошлось и сомкнулось небо, и черная вода заколыхалась, расходясь кругами. И потянулись долгие серые дни - дни не жизни, не смерти в холмах, ворующих души.
Отец, отец, ты можешь считать себя отомщенным! Теперь я знаю, каково это - беспомощно смотреть на свою кровь, на свое дитя, что несется в пропасть, завершая новый виток бесконечной петли, захлестнувшей и тебя, и меня, и его… Изо всех адских мук это худшая, и хуже ее лишь вечная разлука с тем, к кому стремится душа твоя. Разлука, на которую идешь, чтобы уберечь свое дитя - и понимаешь, что все просыпалось сквозь пальцы, как песок, что из двух дорог тебе закрыты обе.
Радуйся, отец!
Ночь бледнеет, неся в себе ростки утра. Спи, сынок. Мне пора.
***
Полубессонная ночь, во время которой ему несколько раз снилось, что его душит багровый, с каменной челюстью Винсента Жаме и в круглых очках ужас, измучила Мо. Ужас имел бычьи острые рога, и отсветы его красных горящих глаз метались по черному, с блестящими антрацитом стенами, будто в шахте, лабиринту, где этот ужас обитал. Из лабиринта не было и не могло быть выхода, он был бесконечен, и все, что могло ожидать в нем - смерть.
Страшных снов он не видел никогда, и такого, чтобы видеть страшные сны сразу несколько за ночь, чтобы просыпаться в холодном поту, вскакивая на узкой жесткой лежанке во флигельке, где жили слуги - такого тоже не случалось за все его двадцать пять лет жизни. Даже после той сделки Папаши Гросса, которая разом выдернула Мо из бродячего циркового мирка и о которой он не любил вспоминать, Мо не снилось ничего ужасного.
И только ближе к рассвету он уснул спокойно, словно сдавшись нежному шепоту, которым полнилась ночь.
А когда готовился выметнуться из-за холмов розоватый рассветный шелк, тонкий китайский шелк, как тот, что продают во Фриско, Мо проснулся - свежий и бодрый, будто так и спал всю ночь. И было хорошо и спокойно юным утром, он вышел в сад Уотсонов и пошел к реке, и уже совсем не страшным казался ему приснившийся человек-бык, вспомнился пикник и доктор Теннисон, рассказывавший о каком-то страшном лабиринте, куда кидали предназначенных в жертву этому человекобыку несчастных. И победитель этого быка вспомнился ему, и та, что помогла ему выбраться из страшного лабиринта - Ариадна…
Мо не заметил, как оказался у излучины, в том уютном гроте из переплетенных ивовых ветвей, где они видели так приглянувшуюся Голландцу Рамакеру полянку и серый камень - не то могильный, не то просто памятный.
Сейчас тут было как-то по особому тихо, от реки поднимался туман, под вдохами теплой земли вспухавший клубами, шляпками диковинных грибов и плодами неведомых растений. Река в этом месте делала поворот и была мелка и быстра, а ниже по течению в русле вымыло глубокую яму, настоящий омут, так что вознамерившегося искупаться там Голландца домашние Уотсонов настолько горячо и убедительно предупреждали об опасности этой затеи, что даже легкомысленный Рамакер проникся, поверил и купаться не пошел.
Присев у самой воды, Мо принялся кидать камешки плоско по подернутой утренним туманом воде, примериваясь так, чтобы плоский голыш долетел до другого берега. Мыслей не было, было просто необыкновенно хорошо, будто ему принесли хорошую новость или же напротив, убралась прочь нависавшая угроза. Прошедшие несколько дней он ровным счетом ничего не делал, даже не ездил с Голландцем на рудник, куда тот сопровождал порой Уотсона. Рамакер же прилежно исполнял свою роль, кроме того, он, когда надо, умел изображать внимательного и вдумчивого слушателя, что подкупало хозяина дома.
Ариадна случай с понесшим конем и шарабаном не поминала, и Мо не был уверен, что она достаточно точно рассказала о случившемся родителям. Сам он и Голландец сказали лишь то, что конь рванул пустой шарабанчик, испугавшись падения флагштока. Однако он смог заметить, что после этого происшествия между девушкой и ее матерью установилась какая-то новая, странная и болезненно сильная связь, сильнее простых родственных отношений матери и дочери.
На очередном слабом “глок-глок” камешка Мо отчетливо услыхал со стороны омута тихое поплескивание, похожее на то, как играет крупная рыба. Выпрямившись, он увидел белую женскую фигуру, медленно заходящую в воду. По темно-каштановым вьющимся волосам и тому, как она чуть сутулилась, Мо признал Ариадну Уотсон. Одета она была в длинную белую сорочку, и тонкое полотно снизу уже намокло, влага поднималась к коленям, делая ткань прозрачной.
Нехорошо было подсматривать за купающейся девушкой, понимал Мо, однако в движениях Ариадны было что-то от сомнамбулы или человека под гипнозом - Мо живо припомнился такой аттракцион, виденный им в Огайо: девушка в белом с сонно закрытыми глазами идет по натянутому над пропастью арены канату, ровно, без обычной балансировки канатоходцев, идет будто по ровной земле.
Такими же сонными казались и движения Ариадны. Лица ее Мо не видел, но то, как она все глубже заходила в воду, вселяло в него все большее беспокойство - слишком уж мало это походило на купание. И вдруг она исчезла, словно кукла, которую дернули вниз за ноги, просто провалилась в сомкнувшуюся над ее головой речную воду.
…В промоине оказался настоящий омут, и Мо, как ни хорошо он плавал, не сразу смог достать девушки - пришлось нырять дважды, и только на второй раз под рукой ощутилось тонкое полотно сорочки и гладкая кожа. Тело Ариадны показалось каменно тяжелым, когда он вытаскивал ее - словно омут не желал отдавать добычу, цеплялся за нее, стараясь утащить, не пустить.
Ариадна очнулась только после нескольких сильных ударов ладонью по спине - Мо положил ее грудью себе на колени, чтобы голова свесилась и вылилась бы попавшая вода. Кашель и судороги, сотрясшие худенькое тело, заставили Мо облегченно выругаться сквозь зубы.
- Что это вам в голову взбрело, мисс Ада? - сердито бросил он, продолжая похлопывать девушку между лопаток. Она не отвечала, только кашляла, судорожными глотками хватая воздух. Медленно сползла с его ног и села на колени, согнувшись, не замечая впивающихся в колени камешков. Девушку трясло, но едва Мо потянулся погладить, растереть ее плечи, как она с неожиданной силой оттолкнула его, отпрянула в сторону. Во взгляде мелькнул ужас и обреченность, и она снова подвинулась ближе.
- Не обижайте его, - пробормотала Ариадна, едва шевеля губами, так что Мо с трудом разобрал слова. - Я прошу вас, не делайте ему зла. Он ни в чем не виноват, он хороший….