Однако в зябкую весеннюю ночь солнце не поднялось, вместо него невнятную черноту сна сменила давящая на голову тревожная томность. Мо вскочил, распахнув глаза и слепо пялясь в темноту.
“Вставай”.
***
Говорят, что умный человек всегда может расслышать, как и когда поворачиваются шестеренки в его судьбе - но это не что иное, как самое наглое вранье. Подобное умеют слышать разве что те, в ком еще чуется животное, земное и живое, не иссушенное цивилизацией - или уж мудрецы, преодолевшие великую сушь рациональности, как пилигримы пустыню.
Генри Уотсон не относился ни к тем, ни к другим. Он верил в судьбу лишь настолько, насколько может в нее верить не слишком удачливый, умный и достаточно смелый человек, побитый жизнью настолько, чтобы не иметь иллюзий относительно нее. Тяжелая болезнь отца, собственные неудачи в качестве колониального военного чиновника в Индии - Генри, в отличие от младшего брата, был человеком чрезвычайно амбициозным и уж никак не смог бы, как Джон, удовольствоваться судьбой полкового врача, - уже в Новом свете бегство старшей дочери из дому с человеком, по всеобщему мнению ее недостойным, и наконец тяжелое душевное состояние жены, страдавшей чем-то вроде черной меланхолии, лишило Уотсона всяких розовых очков, если они у него вообще когда-либо были.
Переехав с полгода назад в Саутпорт, в унаследованное им, как старшим из живых родственников, поместье, прежде сдававшееся в аренду местному фермеру, а теперь вернувшее название “Шафрановые холмы”, он надеялся на подвернувшееся выгодное дело, на работу по своей едва не забытой уже специальности химика и геолога. А еще думал о том, чтобы рассеять переменой обстановки состояние жены, которая после бегства Эллен, своей любимицы, все более погружалась в апатию и меланхолию и с трудом переносила даже солнечный свет. Уотсону казалось, что все эти невероятно счастливые совпадения есть следствие того, что в жизни своей он вышел на какую-то особенно прямую верную дорогу, по которой бог - или же мировой разум, как он чаще именовал внешнюю силу, повелевающую мирозданием, - поведет его к процветанию и чему-то, сладостно схожему со счастьем.
И верно, таинственная тишина и уединенность поместья, простота и непритязательность житья-бытья маленького городка несколько оживили Виргинию Уотсон, так что она даже стала выходить завтракать, обедать и ужинать вместе с мужем и младшей дочерью и приказала в своей спальне повесить тонкие светлые шторы, чтобы, как она сказала, не мешать солнцу и луне.
Однако просветление было недолгим - все чаще Виргиния, сев за стол, ничего не ела и молчала, не поднимая глаз, перекладывая с места на место приборы, тарелки, салфетку и бокалы, все больше времени она проводила у себя в комнате, перебирая старые письма, книги, бумаги - бездумно, почти не всматриваясь в строчки, занятая словно бы одним только перелистыванием высохших страниц и вслушиванием в их мертвящий шелест.
Но самой большой переменой было то, что состояние жены теперь почти не беспокоило Уотсона - он старался исправно исполнять свои обязанности главы семьи, но сердце его закрылось для жены, оставшись открытым только для младшей дочери. И даже в отношении Ады - Ариадна было ее полное имя, тяжеловесное и совсем не идущее сутуловатой, немного неуклюжей и стеснительной девочке, - Уотсон был порой нехорошо подозрителен, хотя девочка ничем не напоминала свою красавицу сестру, а скорее пошла нравом и повадкой в отца. Отец и дочь много времени теперь проводили вместе, выезжая по выходным, а порой принимая приглашения немногочисленных жителей Саутпорта, кого английское кастовое сознание Уотсона полагало людьми, подходящими для знакомства. На словах, однако, Уотсон был в равной степени учив со всеми, от рабочих, нанятых им для того, чтобы долбить и копать неподатливый грунт холмов в паре миль от старого русла реки - холмов, где должен был быть уголь, - до мирового судьи, гордившегося своей парой караковых быстроногих коней, запряженных в шарабан с лакированными крыльями, и своими шелковистыми темно-каштановыми бакенбардами.
Так шла зима, и пришла весна, и зазеленели холмы. А в доме мирового судьи отмечали его рождение, и праздничная вечеринка, ничем не отличающаяся от таких же вечеринок в доме доктора, шерифа, хозяина кожевенного заводика и владельца лесопилки, затянулась допоздна. Уотсон и его дочь были приняты вполне хорошо, однако уезжал Уотсон из дома судьи без сожаления. И без сожаления он согласился подвезти шерифа, который выпил чуть больше, чем позволял себе перед тем, как взобраться на свою лошадь. Шериф, мистер Риксон, - довольно молодой еще, крепенький, голова без шеи словно вдвинута в плечи, - весь вечер делал вид, что флиртует с дочерью Уотсона. Ариадна как всегда жалась в угол и сутулила спину, сворачиваясь в себя, как в раковину, мяла руки - всегда холодные, даже в самую жару, отчего врачи матери, мимоходом взглянув на дочь, ставили ей малокровие и прописывали есть сырую телячью печень. Но шериф не отставал, и Уотсон снисходительно одобрял попытки расшевелить его Аду, хотя втайне был доволен, что дочь едва отвечает навязчивому кавалеру.
Вот и теперь шериф слегка заплетающимся после возлияний голосом рассказывал о разных разностях, так, словно Уотсоны только вчера прибыли в Саутпорт и ничего тут не знали. Двуосная повозка, которую Уотсон купил не более месяца назад, уже обнаруживала все признаки пожилого возраста, жалобно поскрипывала и покряхтывала на подъемах и спусках, но мышастая кобылка бежала резво, а ночь была светлой, несмотря на то, что от луны осталось чуть больше половины.
Ударивший церковный колокол, и крики, и шум толпы, бежавшей туда, где небо ненатурально засветлело, никак по разумению Уотсона не тянули на глас судьбы. И столбы дыма и пролизывающие их языки пламени, поднимающиеся от тюрьмы, - разве мало случается в мире пожаров? Шериф, однако, вопросительно икнул и, поворачиваясь всем туловищем, уставился на пожар.
- Чего столпились? - буркнул он. И сам потянул из рук Уотсона вожжи, сворачивая коляску к зданию “кутузки” - ибо маленькое зданьице не вполне заслуживало звания тюрьмы.
Крики и возгласы толпы смешивались с ревом, руганью и божбой, рвущимися из тюрьмы - даже не верилось, что исторгал весь это рев всего один человек. И пока шериф, вылезши из коляски, ковылял к своим владениям, Уотсон с дочерью замешались в толпу, окружившую тюрьму - и больше всего было людей там, куда выходили решетчатые окна камер.
***
“Не успокоилась? Не смирилась? Тебе не уйти, Джиллиан, холмы не отпустят…”
Молчит. Не заставишь слова сказать. Тогда пусть проклятие заденет ее щенка - если уж он дерзнул объявиться в этих местах.
***
“Вставай…”
Сна Мо не запомнил, только ощутил нежную ладонь, тронувшую его за плечо - с такой бесконечной ласковой любовью, какой он никогда в жизни не знал. “Вставай”.
Камеру заволакивало дымом, из-за стены послышались вскрикивания, а потом тоскливый натужный вой. Голландец, прикорнувший у противоположной стены, не шевелился.
“Издохнешь, как крыса”, - Мо показалось, что кто-то вдохнул эти слова в его сознание - каким-то другим путем, помимо слуха. С ненавистью, с застарелой злобой, заскорузлой, как засохшая в волосах кровь. И это было страшнее, чем выбивающий из легких воздух дым и треск пламени в соседней камере.
Никто не станет спасать его, отчетливо осознал Мо. Никто, если не поймет, что в камере вместе с ним гораздо более ценное в глазах жителей Саутпорта человеческое существо.
И он, кашляя и стараясь вдыхать как можно реже, подтащил к зарешеченному окну потерявшего сознание Голландца Рамакера - так чтобы снаружи видно было в основном его лицо, мучнисто-белое сейчас в лунном свете, будто Голландец гримировался под грустного клоуна, да так и бросил, не окончив.
И к рукам, тонким и слабым, которые протянулись снаружи, помогая, удерживая Рамакера у окна, он не приглядывался - не до того было. Только касаясь этих рук, вцепившихся в рубашку и жилет Голландца, он ощутил, что они горячи, что жару их не мешают ни тонкие перчатки, ни плотная ткань рукава.