— Теперь я понимаю, почему вас так взволновала эта история… У меня такое ощущение, как будто я уже слышала нечто подобное. Она совершенно в уэльском духе. Валлийцы никогда не могли примириться со смертью лучших сынов своего народа. Существует масса сказаний о героях, встающих из могил, когда родина в опасности.
— Ну, это свойственно не только валлийцам… Со смертью вообще трудно примириться.
— Скажите, доктор, а чего, собственно говоря, добивались эти розенкрейцеры? Какие цели они ставили перед собой?
— Трудно сказать. Из их книг это не очень понятно. Они обещали своим сподвижникам массу всяких благ. А вообще гордились умением добывать золото из минералов и продлевать себе жизнь, а также фантастической дальнозоркостью и знанием каббалистики, с помощью которой они разгадывали любые тайны… При всем том розенкрейцеры никогда не пользовались особой популярностью у своих современников. Достаточно вспомнить, какую панику вызвало их появление в Париже в 1623 году. Они буквально заполоняли все рестораны и кафе, а когда наступало время расплачиваться, исчезали, как будто их и не было. А если все-таки платили, то после их ухода золотые монеты превращались в пыль. Несчастные французские обыватели, просыпаясь среди ночи, с ужасом обнаруживали возле своих постелей каких-то таинственных незнакомцев, которые, посидев немного, молча улетучивались. Парижане совершенно ошалели от всех этих кошмаров. Они не могли понять, что происходит, и ругали на чем свет стоит ни в чем не повинных иностранцев. Думаю, что дело кое-где доходило и до рукоприкладства…
— А вы бывали во Франции, доктор?
— Да, конечно. И не раз.
— Вы и по-французски говорите так же хорошо, как по-английски?
— Ну… почти.
Уже стемнело, но в вечерних сумерках я заметил, с каким нескрываемым восхищением смотрела на меня Цинтия.
— Доктор, вы прямо как Британская энциклопедия. Вы все знаете.
— Стараюсь, — скромно ответил я.
— Вы, наверно, и на санскрите умеете говорить?
— Абсолютно свободно, — соврал я, не моргнув глазом. Цинтия поверила.
— Я думаю, вы знаете и русских писателей. Расскажите мне о Достоевском или о Беле Бартоке. У меня есть одна подруга, от которой я много слышала о них.
— Бартока я никогда не видел, — проговорил я с фальшивой искренностью, в глубине души поражаясь ее необразованности. — А старину Достоевского я хорошо знал. Он учился в одном классе с моим отцом и частенько приходил к нам ужинать. У него была борода, как у Пирса Гвина Мора.
— Как я вам завидую! — вздохнула Цинтия. — Вы уже в детстве были знакомы с такими известными людьми… А скажите мне, пожалуйста, почему Экс-ла-Шапель по-немецки называют Аахеном?
Я не ответил. Во-первых, потому что не знал этого, а во-вторых, потому что внезапно раскусил Цинтию и страшно разозлился на себя. Женщины вообще то и дело вводят нас в заблуждение. Бывают моменты, когда они ведут себя как нормальные люди — и такой простофиля филолог вроде меня начинает заливаться соловьем в непоколебимой уверенности, что женщине интересны его байки. На самом же деле еще не случалось такого, чтобы отвлеченные и возвышенные материи сами по себе вызывали у женщины интерес. Тут всегда кроется подвох. Она либо делает вид, будто ее это чрезвычайно интересует, и таким образом влезает в доверие к мужчине, либо пытается что-то усвоить, и это гораздо хуже. Если женщина стремится к знаниям, ею движет определенный расчет, замешанный на любопытстве: предстать перед окружающими в обличье образованной дамы, как в новом вечернем туалете, и полюбоваться произведенным эффектом.
Я вскочил и принялся яростно мерить шагами библиотеку. Цинтия молча смотрела на меня из кресла, и взгляд ее был мечтательным и одухотворенным, будто она грезила наяву о сказочном Царстве фей, в которое человек стремится всей душой, увидев его хоть раз во сне.
И тут, как только я разобрался в истинной сущности Цинтии, у меня словно шоры упали с глаз. Я прозрел — и увидел, как она молода и прекрасна. Меня никогда не тянуло к женщинам, которых я находил слишком умными. Это казалось мне каким-то извращением. Но теперь, как только выяснилось, что Цинтия принадлежит к вполне симпатичному племени милых глупышек, во мне сразу проснулся сладострастный селадон.
— Цинтия, — сказал я со вздохом, — мне так жаль, что я провел столько времени среди книг. Жизнь проходит, я даже не заметил, как пролетели детство и юность. Так же незаметно наступит старость, и я останусь у разбитого корыта. Ослабеет память, я начну забывать то, что прочел за свою жизнь, и, оглядываясь назад, на прожитые годы, вынужден буду признать, что вел жалкое существование книжного червя, лишенного тепла и душевной ласки.