Немногим лютеранам и тут повезло: согласно договору меж бабушкой и матушкой - Балтийский флот был наделен правами "экстерриториальности", так что команда корабля, бросившего якорь в Риге, Ревеле, или Рогервике, надевала черную форму, а вернувшись в Кронштадт и Питер - поднимала бабушкины цвета.
Хуже пришлось католикам. Они не могли пристать к Константину и это породило "эпоху русских географических открытий". Если вспомнить, что адмирала Крузенштерна звали Адам, а адмирала Беллинсгаузена - Тадеуш, можно понять насколько им стало туго.
От хорошей жизни не поплывешь открывать Антарктиду, или - вокруг света...
Завершение же эпохи "русских открытий" связано с тем, что ныне все флотские капитаны с адмиралами - воспитанники Рижской мореходки. (А русская флотская форма не "петровско-андреевская" белая с синим, но "лютеранская" черная с белым.)
Как вымерли последние католики на флоте, так и отпала надобность путешествовать "за три моря". (Кстати, Афанасий Никитин отправился в Индию не от хорошей жизни, но, спасая себя от монгольской сабли, да московского бердыша, - его родимая Тверь затрещала под ударами москвичей, да их татарских союзников.)
Но не всем дано плавать в полярных льдах, или помирать от тропической лихорадки. Поэтому большая часть флотских католиков настояла на военной экспедиции в Средиземное море - против тамошних якобинцев. Так вышел "Второй поход" Ушакова, увенчанный взятием Корфу и созданием "Республики Ионических Островов".
Все было бы хорошо, если б не Павел. Жители Мальты, измученные жестокостями британского правления, увидав столь мощную эскадру вблизи своих берегов и обнаружив известную доброту Ушакова, обратились к Павлу за помощью. И тот стал "Гроссмейстером Мальтийского Ордена" со всеми вытекающими последствиями.
Англичане увидали в том повод к войне и немедля пригнали подмогу к армаде лорда Нельсона, закрыв Гибралтар. Французы, узнав о начале войны на море меж нами и Англией, немедля заключили союз с турками и стали накапливать в турецких портах (в паре плевков от Корфу) эскадру Брюэса. Россия же оказалась "меж двух огней" в состоянии войны с обеими великими державами.
Вырваться из такого кольца не представлялось возможным, и без леса на починку кораблей, боеприпасов и провианта ушаковская эскадра была обречена. Тогда русские католики, надеясь спасти братьев по вере, уговорили Павла послать самого князя Суворова в Итальянский поход. (Получи мы надежные базы для флота в Италии, дело приняло бы иной оборот.)
Поэтому Павел объявил все мое поколение остзейцев офицерами Семеновского полка, повелев нам "следовать на войну".
Согласно обычаю, с бароном в поход выходит до роты его мужиков. Так Император надеялся получить наши штуцеры, молва о коих гремела по всей Европе. Единственное, чего он не учел (а он отличался даром не видеть сути), что все высшие чины в Суворовской армии были за католиками. Сама же идея послать родных чад на суд и расправу к католической нечисти, вызвала во всем ливонском дворянстве хохот почти истерический.
Павел весьма изумился, когда матушка, пышно отпраздновав наше производство в офицеры имперской армии, на другой день под овации и рукоплескания всей Остзеи огласила Указ, по которому отлучка из Латвии без ее письменного разрешения объявлялась Изменой Родине.
Павел в ярости приговорил всех нас к смертной казни, матушка тут же не осталась в долгу, приняв у нас Присягу Латвии. Никогда мы не были так близки к окончательному отделению от великого соседа! Лишь осознав это (и найдя в сем деле корень личной вины), Павел пошел на попятную...
В 1799 году я защитил докторскую по химии. Не будь я сыном моей матушки, не видать мне столь важной степени в шестнадцать, как моих ушей. Но то, что в 1807 году я стал членом Прусской Академии Наук, а в 1808 Парижской Академии, дозволяет мне верить, что хоть и не в шестнадцать (что нонсенс), но в реальном возрасте я все ж защитил бы обычную диссертацию.
С детства я питал слабость к матушкиным порохам и фейерверкам. Поэтому на практикумах, обязательных в Дерпте, я баловался с парафинами, получая из них нечто по древним рецептам "греческого огня". (Такую тему я сам выбрал для "личной работы".)
Однажды я прокалил соду, сплавил ее с белым глиноземом (все по старинным трактатам) и обработал сплав горячим раствором "парафиновых кислот". Полученное мыло обладало невероятно горючими свойствами. Оно горело прямо в воде, прекрасно липло к любой поверхности и прожигало насквозь даже металл. Я дал ему имя -- "NAPalm", - или Натрий-Алюминиевые соли Пальмитиновой кислоты. (Пальмитин - основной углеводород нефтяных парафинов). Мое мыло сразу пошло в дело для начинки ядер нового типа, "брандскугелей" (ими в Рижском заливе были сожжены якобинские эскадры в 1812 году), а мне - присвоено звание доктора химических наук.
Сегодня считают, что мои научные заслуги больше связаны с технологией производства активного хлора и хлоратов, а также за работы с азидом ртути и азидом свинца. Иными словами - хлорного пороха к "пушкам Раевского", да капсюлей к "унитарному патрону". Но сие - вопрос Тайны.
Россия - страна с малым флотом, и перечить нам готова одна только Англия. Напалм же используется лишь в береговой артиллерии. (Чтоб не пожечь свои же корабли, да - пехоту.) Поэтому по сей день технология его производства остается нашей Государственной Тайной. Вот приплывут к нам сыны Альбиона, тогда и - рассекретим.
Здесь мы подошли к вопросам секретности. Все наши научные подвиги с первого же дня были окутаны завесой секретности, граничащей с паранойей. Только в 1807 году после Ауэрштедта, французы на весь мир раззвонили ужасную для них новость. За пятнадцать лет секретной работы и баснословных гонораров матушка собрала в Дерпте весь цвет лютеранской математики (Дерптская школа по сей день почитается лучшей в мире) и химии. Только тогда и вышло наружу, что цвет латвийского офицерства "сгубил молодость" за пробирками и логарифмами в Дерпте, в отличие от наших русских сверстников. Нынешнее "немецкое засилье" в армии объясняется тем, что нашему брату не отшибли последние мозги в павловской казарме, - вот и вся разница.
Сегодня, вспоминая о молодости, я вижу перед глазами огромные залы, брызжущие тысячами свечей, оркестр, гремящий вальсы, да мазурки, и разряженных веселых девиц, от которых так и разит духами, как от кокоток.
Но по ночам мне грезятся иные миры. Темная укромная зала Дерпта. Два-три подсвечника не могут рассеять таинственный полумрак этой теплой и уютной комнаты. Где-то далеко плачет одинокая скрипка и я танцую печальный менуэт, или сарабанду с грустными дочками наших ученых. Мимо меня неслышными тенями скользят другие пары, в темноте взблескивают погоны и эполеты и, кроме плача скрипки - тишина... Только скрип наших сапог со снятыми шпорами и еле слышное шуршанье платьев наших дам, да затаенный шепоток и еле уловимые запахи цветов в темноте...
Моя дальнейшая судьба сложилась так, что я чаще оказываюсь на ярком свету, среди этой ужасной вопящей, вонючей и грязной толпы, или в жаркой постели, окруженный тысячами глаз изо всех щелей, слюнявых морд и всего прочего, чем так отвратительна наша придворная жизнь. Я настолько привык к ней, что мне порой кажется, что этот маленький, уютный и теплый зал в сонном, печальном Дерпте - химера моего воспаленного воображения...
Только с годами мне все чаще снится плач одинокой скрипки, шуршание чьего-то платья, неуловимый аромат живых цветов и семь крохотных огоньков в темноте над глыбой рояля... Иной раз мне кажется, что если бы я остался с моими пробирками - жизнь моя обернулась лучше, праведнее. Чище...
Только все это - ночные химеры, - в реальности все мои друзья ушли на войну с Бонапартом. И почти все - погибли. А выжившие стали нынешним русским правительством и наш Дерпт - опустел.
Я пару раз приезжал туда, но не узнал ни зала, где мы танцевали по ночам и признавались в любви близоруким девочкам, да читали им Гете, ни моей лаборатории. Только тот - старый запах...