Перебирая гитарные струны, она пела:
Песня кончилась, а мысль о ней — так казалось Майке — осталась.
Она тревожила.
— Хочу искать! — вдруг вскричала крошка и бросила гитару.
— Дзынь, — жалобно ответил инструмент, грохнувшись на пол.
— Хрю-хрю, — подтянул кто-то третий.
Майка пригляделась. Этот звук произвел белый треугольник, топорщившийся на стволе нарисованной вишни. Поначалу Майка приняла его за древесный гриб — он был белый, немного вислый, с маслянистым блеском. Но, поглядев повнимательней, девочка поняла, что задник украшен самым настоящим человеческим носом.
— Хрю-хрю, — сочувствовал тот страдающей куколке.
— …Я хочу, чтобы было ожидание, — произнесла Гаргамелла далее, прижимая к груди свои крохотные ладошки и выразительно хлопая разноцветными глазами. — Я хочу, чтобы были пустые страхи, чтобы волнения расцветали на моих щеках розанами…
— Хрю-хрю, — выражал участие нос.
— …Я хочу бороться, искать, найти и не сдаваться, а в итоге обрести счастье с музыкой и танцами…
Муки ее были так неподдельны, что сострадающий носогриб взял и провалился — в стволе нарисованного дерева образовалось дупло. Задник слегка пошевелился, и из-за занавески появился Никифор.
Его костюм был торжественно застегнут на все пуговки, натертая лысина вспыхивала огоньками, а за спиной торчало ружье.
Одежда директора Пана была прежней, но, тем не менее, он выглядел достойным самых художественных чувств. Теперь Никифор выглядел солидным, как антикварный шкаф.
— Ах! — счастливо выдохнула Гаргамелла, увидев Никифора.
— Все сгинет, дорогая, это сезонное, — ласково произнес Никифор, нежно касаясь ее плеча. — Маета пройдет. Соберут баклажаны, в кадушках посолят капусту и твоим терзаниям наступит конец. Ты заживешь лучше прежнего.
Никифор утешал Гаргамеллу. Ружье сочувственно скребло прикладом по полу.
Сомнений быть не могло. Они разыгрывали любовь.
— Хрю-хрю, — это захлюпала носом Майка.
Как и многие девочки, она ужасно любила истории про чувства, хоть и немного стеснялась: в наше трудное время всем, даже маленьким детям надо уметь держать удар, а лить слезы разрешается так редко, что, кажется, лучше уж и не тратить времени даром…
Но любовь, запылавшая на маленькой сцене, между ситцевыми занавесками, была чудесней иностранного сериала «Рабыня Изаура», который девочка впитала вместе с молоком матери. Как тут не прослезиться? Как?
— Я не могу ждать! — воскликнула Гаргамелла, тараща на Никифора свои необыкновенные глаза. Ее голос звенел и серебрился. — Я не умею ждать! Когда ждешь, надо чем-то заниматься, а у меня от ожидания возникает скука. Я лежу, словно сонная выдра, и ничего уж не хочу… — она отвернулась от Никифора, задев подолом платья гитарные струны.
— Дзынь, — снова отозвались они.
Руки девицы Арманьяк повисли плетьми. Голубые волосы повисли — она увяла, словно цветок, уставший от солнца.
— Хрю-хрю, — взрыднул Никифор. — Не рвите же мне сердца! Займитесь же чем-нибудь! Претворите в жизнь что-то свое! Особенное! Воспитайте вундеркинда, совершите подвиг!
Гаргамелла вскочила и воздела руки к потолку:
— О! Ведь моя любовь к детям — и есть подвиг. Я вкладываю в малышей самое лучшее, но не знаю, взрастет ли из семян знаний пышное дерево, усыпанное плодами и плюшками. Сомнения терзают меня! Может статься, милые детки не слышат меня! Мой голос кажется им фальшивым! Я пробую открыть им новые горизонты прекрасного, но они — кто знает? — видят меня всего лишь лягушкой на болоте, которая поет свою лягушачью песню, а думает, что у нее колоратурное сопрано?
— Вы прекрасны! Поверьте мне! — закричал Никифор, хватая девицу за руку и прижимая ее к своей груди.
— Как знать, — отвечала девица Арманьяк. Она качала головой, но руки от чужой груди не отнимала. — Если они видят меня лягушкой, а не белым лебедем, то как же я смогу приблизиться к исполнению своего замысла?! — крошка-страдалица уже не кричала, а будто стонала. — Ах! Я хочу заронить яйцо любви, согреть его, за него взволноваться и увидеть, как вылупляется что-то большое и настоящее.