Обе матери продолжали идти, Ганс остановился и Вильгельмина с ним вместе, чтобы еще раз взглянуть на нарядное видение, легкие сани, уносившиеся по льду…
Таким образом молодые люди очутились одни. Вильгельмина сказала:
— Наверное, это новобрачные.
— Почему?
— Потому что у них счастливый вид!
Ганс ничего не ответил. Произошла пауза. Но Вильгельмина решилась, точно какой-то голос заставлял ее говорить, и наступила минута, которая должна была наступить.
Она прибавила:
— Я хотела бы быть на их месте, ехать так с кем-нибудь…
Затем, сделав над собой усилие, она произнесла:
— С тобой, да, Ганс, с тобой, уехать очень далеко, мы принадлежали бы только друг другу…
Молодой человек посмотрел на нее, очень удивленны ничего не понимая…
— Ах, да! Ганс! Так, значит, ты не отгадал? Так давно я люблю тебя… А ты?
Ганс, был смущен. Он прошептал неясные слова:
— Но это невозможно!
Вильгельмине стало тогда страшно; неужели правда он упорствовал в своем призвании, сохранил неизменным свое решение сделаться монахом? В подобном случае зачем была эта кажущаяся перемена, эти приятные слова, это облегчение, которое она только что испытала и которое дало ей силы осмелиться?..
Она хотела узнать, выяснить все.
— Невозможно… но почему? Знаешь ли ты, что даже наши матери были бы счастливы?
— Так они знают об этом?
Ганс понял сразу это долгое и трогательное лукавство. Ах, на этот раз это было самое сильное искушение, самая жестокая жертва, которую требовал от него Бог! Конечно, он не колебался; он не сомневался в своем призвании, которое для Бога было определенным и неизменным. Он отдал себя Богу и не хотел отступить. Но он принужден был огорчить эти добрые сердца! Он понимал теперь сближение матери с г-жой Данэле, частые посещения, прогулки. И эта бедная Вильгельмина, которая любила его, такая красивая и грустная в эту минуту!.. Ганс ничего не мог сказать… Они оставались молчаливыми один перед другим, точно между ними был умерший.
Ганс, однако, с той быстротой мысли, которая бывает в такие минуты, подумал, что она была для него искушением, нежными сетями Евы, которая всегда является сообщницей Демона. Ужасное соглашение, поставившее себе целью столкнуть его с пути. Разве она не была уже таковой, когда явилась в вечер первого бала в этом туалете, который так оскорбил его? Он снова увидел плечи, линию спины, обнаженные руки, в особенности пагубные плоды груди, запрещенные плоды, скрытые под тюлем…
Тогда, собравшись с силами, он заговорил, желая смягчить очень грустным и нежным оттенком голоса все то, что должен был сказать.
Да, он никогда не женится; он сделается монахом, и отложил на некоторое время исполнение своего намерения, чтобы пощадить свою мать. Пусть Вильгельмина забудет его, она была для него сестра в годы детства, и останется ему сестрой в святой матери Церкви…
Вильгельмина плакала… Внезапно увидав, что обе матери вернулись, ожидая их, она сделала усилие, удержала слезы.
Они подошли. Наступил уже вечер, скорее, чем можно было думать. Черная колокольня Дамме, которая казалась близкой из-за прозрачной чистоты воздуха, еще была далеко к пространстве. Было слишком поздно, чтобы идти туда. Они вернулись, шли теперь молча, группою. Обе женщины были немного утомлены от острого ветра и ходьбы, Вильгельмина из-за того, что случилось непоправимого в ее сердце, где она точно укачивала мертворожденного ребенка… Ганс, устремив взгляд к потемневшим равнинам, молился про себя.
В них и вокруг них царила меланхолия всего того, что оканчивается, — конца надежды и упадка дня. Г-жа Кадзан, видя замешательство молодых людей, догадалась, что произошло что-то грустное. Она смотрела беспокойная и мрачная, как умирало солнце в их глазах. Туман поднимался, густел, доходил от земли вплоть до небесного светила, которое бледнело, исчезало под прозрачным тюлем, тусклым газом.
Когда они подошли к городу, сумерки одержали победу. Мельницы, на краю склонов откосов неподвижные, наполовину скрывшиеся, показывали свои кресты, точно на могилах.