Она блуждала наудачу, вдоль каналов, не смея взглянуть на воду или на черный туннель под древними мостами, спрашивая себя, не вздумал ли Ганс в своем отчаянии утопиться. Затем другой страх охватил ее. Может быть, он решил уехать, бежать от греха и искушения в его доме? Она сейчас же повернула и направилась к вокзалу. Ганса там не было, ни один поезд не уходил за этот промежуток в страшном для нее направлении. Г-жа Кадзан снова очутилась на улице, снова начала блуждать; дождь усиливался, омочил всю ее, покрывал тротуары, образовывал между колеями мостовой точно чаши слез.
Ощущение, которое люди испытывают, блуждая во время дождя, точно спасаясь бегством, пережив разорение, чувствуя себя как бы загрязненным листом на дереве жизни, покоробившимся, ставшим добычею осени, свернувшимся перед смертью!
Г-жа Кадзан шла теперь машинально, с таким чувством, точно ей нужно было ходить до конца дня, до края света. Мысли роились у нее в голове. Все это произошло по ее вине: она как бы бросила вызов Богу, желая оспаривать у него своего сына; она, действительно, была эгоистична и думала только о себе самой. Если мать мечтает навсегда сохранить возле себя сына — она слишком многого требует. Она обвиняла себя в особенности за последние события: чтобы достигнуть цели, т. е. оторвать его от духовного призвания, она допустила такое поведение Урсулы. Если быть откровенной, она почти желала этого, вызывала на это. Иначе, конечно, она не взяла бы ее в прислуги, такую молодую, такую красивую, с глазами, полными опьянительного обещания… Разумеется, она подумала об опасности, нанимая ее. Но в глубине души она улыбнулась, радуясь хитроумию судьбы. Она стала ее соучастницей. Это была большая вина с ее стороны, и теперь Бог наказывал ее… Ганс! Ганс! Где был ее сын? Неужели она лишилась сына?..
Размышляя так, она продолжала блуждать под дождем, наудачу, по извилистым улицам Брюгге, по запутанным переулкам, безмолвным перекресткам. После многих поворотов, сама не зная как, она очутилась перед церковью Notre-Dame. Лороны окружали гирляндою древнюю башню, точно это был полет страдающих душ. Звонил колокол… Каждый удар падал с высоты башни, проникал в ее душу и, точно падающий в воду камень, образовывал в ней крути… Все увеличивающиеся круги печали и раскаяния…
Двери в церкви не были закрыты. Она вошла. Почти никого не было в церкви; несколько женщин из народа молились в этой обычной позе, свойственной фламандскому благочестию: подняв руки, точно распростертые на кресте, неподвижные. Глядя на их домашние черные плащи, можно было бы подумать, что это распятые колокола…
Все было неподвижно, мертво, мрачно, — местами виднелся огонь лампады из красного стекла в медной оправе. Это производило впечатление зажженной крови — и часовня принимала ужасный характер склепа. Глубокое молчание оттенялось шумом дождя о стекла. Запах выдыхающегося ладана и старых тканей на алтаре, восковых свечей — умерших от слез — делал воздух душным, вызывал тошноту.
Вдруг г-жа Кадзан услыхала шум, скрип дерева. Было ли это на хорах, где молился какой-нибудь каноник, незаметный в темноте, или в исповедальне, где поднялся невидимый раньше кающийся? Действительно, через минуту г-жа Кадзан увидела мужскую фигуру, еще более темную от мрака, которая приближалась, опустилась на колени. Она готова была вскрикнуть! Она узнала Ганса. Да! Ганс был там! Ганс не уехал. А каналы… ах, нет, нет, только лебеди жили на каналах! Ганс был жив. Ганс был около нее. Он исповедовался, вот и все; теперь он молился.
Мать была безумно счастлива. Она готова была закричать от радости. Она должна была сделать над собой усилие, чтобы не назвать громко своего сына, снова найденного, спасенного… Ганс! Ганс!
Теперь вся тайна осветилась. Она хорошо видела в течение одного, двух дней, что молодой человек владел собой, освобождался от греха. Бледность оконченной борьбы в эту минуту сверкала на его лице. Когда он внезапно вышел, это значило, что он уже одержал победу… Его грех тяготил его теперь только потому, что он убил его в себе…
Теперь он стоял на коленях там, впереди нее, повторяя, разумеется, покаянную молитву, но уже прощенный, очищенный, снова спокойный…
Мать ждала. Много времени спустя, когда он, перекрестившись, направился к выходу, она встала со своего места, пошла за ним, очутилась с ним у самого выхода.
— Это ты? — сказал Ганс.
— Да, я приходила тоже молиться.
Они пошли молча, при сильном дожде, который теперь превращался в неумолимый туман, в водяную пыль… Какая-то нежность наполняла сердце Ганса, грустная радость, свойственная выздоравливающим, которые чувствуют себя всегда немного обремененными и на будущее время той болезнью, от которой они ждали смерти… После долгого молчания, точно делая усилие, решаясь на просьбу, которая была щекотлива, но необходима, Ганс сказал матери: