— Извольте ответить! Вас ждут!
— А почему же другим это можно? — бледнея, спросил Средзинский.
— Что именно «можно»? И кто такие «другие»?!
— Вы сами знаете кто…
— Вы за других не печальтесь! Вы за себя отвечайте! — сорвался на крик директор. — Пищу крадет у товарищей, девушек оскорбляет, уборщиц, по огородам шарит чужим… Снова взялся за старое?
Средзинский хотел что-то сказать, но из горла его вырвался только сдавленный хрип. Губы его посинели, лицо будто залило мелом, в углах потемневшего рта вскипели белые заеди. Он с размаху ударил носком ботинка в обшитый толстым слоем картона мольберт, нога пробила картон и застряла в дыре. Он принялся ее злобно выдергивать и повалил мольберт на пол. Выдернул наконец и, избочив тощую шею, хищно оскалив зубы, пошел на директора, словно бы собираясь боднуть его головой в живот.
Увидев глаза студента, оскал его рта, двинувшийся было навстречу директор остановился, словно наткнувшись на стенку, и плотно прижался спиной к изразцам выступавшей печки, вздрагивая подбородком, стараясь вобрать в себя свой обширный живот.
Окинув его ненавидящим взглядом, Средзинский протопал мимо и так хлобыстнул на прощание дверью, что с потолка еще долго летела побелка, легкими мотыльками порхая в грозовом, сгустившемся воздухе аудитории.
Стояла оцепенелая тишина. Лишь с улицы доносились крики дерущихся воробьев да веселые плачи гнездившихся на колокольне галок.
Какое-то время директор стоял, приклеившись спиной к печным изразцам. Потом подошел к столу, глянул поверх голов и разлепил плотно сжатые тонкие губы, не без труда обретая привычную самоуверенность.
— Староста!
— Здесь! — готовно вскочил Слипчук.
— Пойдемте со мной. Остальным — продолжать занятия.
Едва они скрылись за дверью, курс загудел. Каждому было известно, что таланты манкировали занятиями, как выражался Гапоненко, завуч, но не несли никаких наказаний. Стась же всего пропустил три урока — и вот тебе на…
Кроме того, откуда директор мог знать, что Средзинский лазал в Мишкину тумбочку, съел у Валеги кисель, залез в огород к Норину осенью? Кто мог донести, что он поругался с уборщицей в общежитии и обозвал Людмилу Гришук, флегматичную толстую однокурсницу, холмогорской коровой?
— Валега, твоя работа?
Мишка обиженно вытянул пухлые губы:
— Ну что вы, ребя!..
— А кто еще мог нафискалить?
— Ребя, да вы что… — Мишка трусливо засуетился. Затем, решительно цапнув отросшим ногтем передние зубы, заверил: — Во! Гад буду, не я…
— А кто же тогда?
— Пускай Людка скажет.
— Гришук, говори!
Гришук, рыхловатая, вялая, словно бы выпеченная из невсхожего теста, смотрела на всех из-под толстых очков потерянным близоруким взглядом, губы ее шевелились, произнося путаные слова: нет, она никому, ничего… Правда, она рассердилась тогда на Стася, но никому не нажаловалась.
Неужели Слипчук?
После того как Гошку назначили старостой курса и старостой комнаты в общежитии, он поселился в особом своем закутке, отделенном от общей тесовой перегородкой, не доходившей до потолка. Как только его однокашники заводили громкие споры и начинали шуметь, тотчас поверх переборки появлялись Гошкины пристальные глаза. Помаячив над переборкой, они, словно стеклышки перископа, вновь исчезали. Но этому как-то не придавали значения, хотя кое-кто из ребят и запускал в обладателя их башмаком или валенком.
Вскоре Гошка вернулся. Сел с таинственным видом, выпятив лиловатые крупные губы, и отрешенно уставился перед собой.
На него навалились всем курсом:
— Что там было?
— Выгонят Стася?
— О чем у вас был разговор?!
Гошка молчал.
— Да он сам нафискалил на Стася!
Гошка вскочил, будто шилом его укололи:
— Кто нафискалил… Я нафискалил?! Пошел-ка ты знаешь куда!..
— Говори: исключат или нет?
— Ве’оятно.
— Чего «ве’оятно»?
— Ско’ее всего, что да.
Все пораженно замолкли. Потом чей-то голос:
— Исключат — Стасик тут же тебя и подколет. Самого первого!..
— А что он, чикаться будет? — еще один голос. — У них, у блатных, знаешь как…
Гошка снова вскочил.
— Г’ебята! — он клятвенно приложил к груди, к гимнастерке руки. — Вот честное б’аго’одное с’ово… Если хотите — я чем угодно к’янусь!
Все повскакали из-за мольбертов, сгрудились возле Гошки, остались на месте лишь Долотов, Суржиков и Азарин.
Мольберт Средзинского с большущей дырой посередине так и валялся, никто не спешил его поднимать. Спор, разгораясь, грозил перейти в серьезный. Было жаль Средзинского, такого горячего, необузданного. У человека ни дома ни лома, куда он теперь… По старой дорожке покатится? «Завязал», а теперь «развязать» снова может, и сделает это запросто.