Мастер непонимающе поморгал на Средзинского бирюзовыми жидкими глазками:
— Тебе что, исти нечего, что ли?
— Он со вчерашнего дня не ел! — послышался чей-то сочувственный голос.
Мастер отвел Средзинского в угол, о чем-то там с ним пошептался и сунул ему в руку ключ.
Тотчас же, торопливо зашлепав подошвами некогда модных ботинок, Стась куда-то исчез. Через четверть часа он вернулся и принялся у всех на глазах выкладывать из карманов сырые куриные яйца.
— Похлебку-то там нашел на шестке? Нашел… Ну, а кашу? — принялся допрашивать мастер.
Нашел Средзинский и кашу. Кутырин повеселел.
— Хорошо хоть с бабой моёй не встренулся, вовремя ноги унес… — И закричал на студентов с притворной суровостью: — А ну, ребятишки, чего поразинули рты? Начинай! И так половину урока прос…и.
Шла вторая неделя, как был исключен Средзинский, ютившийся где-то на частной квартире, в углу.
Помня свое обещание Стасю, Сашка пошел к директору. Долго стоял у массивных дверей, набираясь решимости, одолевая волнение. Вошел наконец и, чувствуя, как дрожит, обрывается голос, заговорил горячо, торопливо о том, как неправильно поступили, исключив Средзинского из училища.
Досекин слушал, все больше и больше хмурясь. Затем, не позволив закончить, он оборвал студента резко, решительно, посулив и ему строгача, если и впредь будет вмешиваться не в свои дела и в часы, отведенные для занятий, разводить по койкам, по общежитиям пьяных своих приятелей.
— Он вам кто, близкий друг?
— Никто. Просто так.
— Просто так не бывает, — сказал директор и, неожиданно изменив прежний тон, заявил, что, мол, это весьма похвально, когда вот так горячо вступаются за товарища, но ведь надо и знать, за кого заступаться. В данном случае он, Зарубин, взял под защиту не ту фигуру. И объяснил, что Средзинский в училище был зачислен условно, до первого нарушения, по специальным предметам ему с трудом натянули посы. Он дал дирекции слово покончить с прошлым — и не сдержал его.
— Все теперь ясно? — спросил Досекин.
Сашка понуро молчал. Затем, потоптавшись, неловко кивнул и вышел.
Глава IX
С тех пор как поссорились с Колькой, Сашка переселился от бывшего друга подальше, в угол к окошку, стал реже ходить на этюды и на базар рисовать лошадей.
Всю осень была непролазная грязь, а камаши его прохудились, давно уж просили каши. Он с нетерпеньем ждал снега, мать обещала к зиме выслать валенки. Снег давно уже выпал, а валенки все не шли. Вместо них получил он письмо. Знакомыми неустоявшимися каракульками, без запятых и без точек (бегала в школу всего две зимы) мать писала ему, что отец снова взялся за старое — пьет, дерется и безобразничает, пьяный ее с ребятишками выгоняет на улицу, ночевать не пускает…
«Купил на Октябрьску на празник вина сам пришел уже выпивши дома добавил то и дело прикладывался к вину и все ко мне приставал почему я молчу а вечером надавал опляух я на другой день встала и у меня голова разболелась до не возможности весь день лежала а он все сосал вино и опять приставал ко мне что ты лежишь высосал все не хватило пошел еще выпил поллитру и меня с ребятишкам стал выгонять на улицу хотела тебе мой милой сапоги высылать а он все деньги пропил хочу покупать хоть старые все тебе потеплее там будет.
Милой сыночик учись хорошо учителей своех слушайся плохому оне не научат а об нас не расстраивайся и об ём дураке как он был так и есть горбатова видно одна могила исправит…»
Он отложил письмо.
С самого детства, сколько он помнил, отец постоянно бил мать. Бил неизвестно за что. Дверь запирал на крючок, их, мелкоту, загонял всех на печку и принимался ее истязать. Бил сперва кулаками, но быстро зверел, сбивал ее с ног и принимался охаживать сапогами. Бил беспощадно, по чем ни попало. «О-ох, милой, не надо… Невиноватая я… Господи, ведь убьешь!.. Робятишек-то хоть пожалей, оне-то при чем?!» — выла она не своим, грубым и страшным голосом. А они на печи, вторя ей, принимались дружно реветь от непонятного, дикого ужаса.
На крик прибегала жившая рядом бабушка, стучала неистово в дверь: «Открывай, ирод, изверг!.. Не смей ее бить, издёватель, мучитель ты эдакой!.. Вот я чичас отца позову, он те пообломает бо-ка-те…»
Бабушки он боялся, звал ее «маменька», но еще пуще боялся отца. Тятенька был горяч, на руку скор, мог порешить на разу в горячке. Отец распахивал дверь и сразу же уходил. Бабушка же врывалась к ним в избу и принималась их утешать, ребятишек, снимать всех, зареванных и дрожавших, с печи, готовить примочки для матери, укладывать мать в постель.