Выбрать главу

- А ты не ругайся!

- Страшно. Так же страшно, как заглянуть в глаза пророку. Понимаете? Если бы пророк пришел сейчас. Самый настоящий пророк. Такой пророк, который только идею свою видит, только идею и веру в нее беспредельную, даже и не веру давно, а знание: так это, как дважды два так. Хоть ощупать. И ничего кроме идеи той ему не надо. И никого. И никого он не боится. И смерти не боится. Страшно было бы в глаза такому заглянуть. Если бы живой пришел. А почему страшно? Не потому страшно; что-он страшен, а потому; что сознаем, что такими и мы быть должны и можем, и вот он один пришел к подлецам, к мелюзге, к богопродавцам, к сволочи. Пришел бы, сказал бы нам свое. И убилибы его. Невтерпеж бы стало. Ведь сознаем же глубиною своей подчас, что человек должен быть велик и бесстрашен. Должен быть пророк. И вот не пророк.

Помолчал. Налил. Выпил. И в стакан Юлии налил.

- Пейте! За Венецию за страшную! Придет время, и Венецию убьют. Почуют люди нестерпимый страх ее, когда сами еще более измельчают, если это возможно. Почуют страх упрека, завопят, во главе с инженерами толпами накинутся и порушат, убьют.

- Молчи ты, Виктор...

- Подожди. Не завтра. Пока им не расчет. Покормит еще итальяшек это чудище морское.

Отошел. На балкон вышел. Затих там, созерцая.

Zanetti, мало еще русский язык понимавший, но упорно осиливавший его из-за решения пожить в Петербурге, полушепотом спрашивал Юлию, так ли он понял товарища.

И тихо объясняла. И кивал головой курчавою Zanetti. Неожиданно Виктор в дверях:

- Растолкуйте вы этому шалопаю, что не в его расчетах русскому языку учиться, коли хочет в Питере деньги загребать великосветскими портретами. Не поверят еще, подумают - ненастоящий итальянец. Цена не та.

И принялся ему смешливо объяснять особенности русского общества.

- Ну, basta! Вот что. Пойдем с вами по городу, Юлия Львовна. По мостам, по проходам темным. Но вдвоем, вдвоем. Дорогу сразу потеряем, пугаться будем там вон, меж домами, и друг друга пугать. И вдруг вода под ногой...

- Только зачем же вдвоем? Все пойдем... Но Степан Григорьевич у нас голоден. Не ели вы ничего...

- Голоден! Степан Григорьевич! Степочка бедняжечка! Вчетвером пойдем! Как можно вдвоем! Я девица благородная! Нет, ваше девичество, я один, коли так, пойду.

- Опять раскудахтался, Виктор. Гляди. Ведь обидел ее.

Тише досказал свое Степа.

- Где тут шляпа моя? Подвинься-ка, signore Zanetti, Zanettissimo. Кстати, непременно так величай себя в Петербурге.

- Брось! Пойдем все. Мы тебя, так и быть, простим.

- А rivederci.

Раскланиваясь, покачнулся. Туда, на канал смотрела Юлия. Над глазами голубыми ее брови сердились чуть.

- Да стой же! Куда ты! Стой, говорю, Виктор... В чем дело...

От двери Степа Виктора за рукав тянул.

- Пошел! В том дело, что ее девичеству не угодно было понять бедного живописца... Ее девичеству, видите ли, страшно в чужом городишке с молодым человеком прогуливаться, на ночь глядя.

Говорил, шутовски уже покачиваясь, шляпой черной помахивая. Но меж слов насмешливых начинали уж брызгать слезинки дрожи. И говорил не то сдерживаясь, не то разгоняясь.

- Их девичеству... о тебе, Степа, не говорят... их девичеству где же понять, что с ними погулять хотелось живописцу вдвоем... Ни больше, ни меньше: вдвоем... Как так вдвоем? Вдруг ночью в чужом городишке мужчина с женщиной... pardon, с девицей, вдвоем. А живописцу как раз того и хотелось: с их девичеством вдвоем погулять по городишку. Другие ночи живописцу припомнились. И поплакать живописцу захотелось. Душой бедной поплакать. Только душой. А ее девичеству странным кажется. Душой плакать живописец хочет и непременно вдвоем с нею. Ведь не жених и не отец. Так, кажется, по кодексу... Да! Еще брат... Брат...

Почуяв в теле своем желание упасть, выпрямился на миг и уклончивыми прыжками спускался уже по лестнице, улыбчиво слыша еще грохот рукою бунтующей захлопнутой двери.

И распахнулась опять.

И кричал Степа:

- Куда? Стой!

Вспомнил. К поручням подбежал.

- Maestro! Назад, Maestro!

И дождавшись неуспеха, тем двум говорил жалобно:

- Невозможный характер. И загордился. Я уж лестью пробовал.

И неморгающе-внимательными глазами спрашивал вот уже не веселый Zanetti. И вышла Юлия на узкий, на легкий балкон шагами женщины, но не девицы.

И ждала, туда, далеко ли, близко ли глядя. И вот закричала:

- Стойте! Я с вами. Ждете?

Голос радостный, звонко-летящий. И взглянули друг на друга те двое, в комнате. И поняли. И потом уж говорили без праздника лицезрения глаз.

И прошла-пробежала мимо, что-то схватив, сорвав с дивана.

И подумал Степа Герасимов быстрой мыслью:

- Пусть этого не было. Оно не так.

И всю ночь не удалось ему посмеяться над глупостью лица своего и дум. А хотелось.

Скоро услышали через пасть ненавистно отверзтую слова голосов знакомых. И скоро, так скоро смеялись слова те, уж нагло смеялись над обиженною Степиною душою.

Те двое, не сговариваясь, к Пьяцетте шли.

И опять столбы каменные. И опять Campanile[13] сторожащий, гордый. Не погасли фонари еще на бронзовых канделябрах. И бродили в толпе международной, и слышали последние вздохи музыки.

- Так-то, Юлия. Здесь я и останусь, в Венеции.

- Но, Виктор Макарыч! Почему - Юлия?

- Только потому, ваше девичество, что так мне хочется. Только потому.

Смеялся. И смех его будто бил стекла цветные о камни. Помолчали. Не отходила.

- Злой вы. Вот что.

- А вы пожалуйтесь Степе. Пусть на дуэль меня вызовет... Вашу руку, Юлия!

И мимо колокола загудевшего над старо-белым зданием часов повлек ее в темнеющий проход, в безлюдный.

И не хотела, но рука ее лежала тихая на его руке. И целовались плечи.

- Куда мы идем?

Молчал.

- В Венеции останетесь? Как? И на зиму?

Молчал. Вел. Потом:

- Посмотри на меня, Юлия.

- Виктор Макарыч, я не давала вам права... Ни повода...

Остановились. Пыталась освободить руку.

- Но вот вы смотрите мне в глаза. Об этом и просил.

Улыбался, как бы боль испытывая. Взоры слились предвкушающие. И сумрак сказки кругом. И тишина. И лицо, жутко улыбающееся приближал-склонял к ее лицу. Пытливо медленно. И руку ее отпустил. И чуть дрогнула лишь, и не отходила. Близко-близко в сумраке лицо. И поцеловал в губы. И уже не опускал, держа за плечи. И целовал, как пил. И в глаза глядел, в сумеречно близкие, в полуоткрытые. Вдруг глаза те открылись, круглыми стали. И почти ужаснулся, увидев и щеками почуяв слезы обильные, глазами круглыми теми рожденные. И отпустил. И отшатнулась. Руки вскинула, к щекам прижала.

- Amor!

Громким шепотом шептала-повторяла:

- Amor! Amor!.. Как там. Глаза как там. Не видеть! Не видеть!

И к Виктору обратившись, повелительно:

- Идем.

Шли. Не знали, куда идут: домой ли, от дому ли. И шаги обоих зачем-то спешили, гулкие.

- Не забудь, Юлия, Степе Григорьевичу рассказать. И не откладывай. Злоба пройдет. Придешь - разбуди. Пусть утром на дуэль нахала вызовет. Дуэль. Это хорошо здесь. На шпагах. Вечером поздним. Оба мы в Риме немного практиковались. Красиво будет.

Голос смехом гудел. Смехом задушенным. И смехом, душащим любовь. Шла-молчала чуть впереди. Будто вела. Подчас рукою левою будто от чего-то отмахивалась.

- Юлия. Ты меня любишь?

Шла-молчала-вела.

- Можно?

Быстро нагнав, руку ее в свою взял.

Не отстранялась. Не говорила. Плечом прижался. Плечом не ответила. И ничем. Ступени мостов горбатых, то узких, то широких, под ногами возникали. Гулко шли-спешили двое.

Стала.

- Слушайте, Виктор Макарыч. Любовь это или не любовь, вам знать не надо. Вам. Но от сегодня я знаю вашу тайну. Я не сержусь на вас. Если интересно, знайте это. И не сержусь, потому что тогда... в ту минуту, там... глаза увидала живые, которых нигде в живой жизни увидеть не думала... Да и не хотела. Ваша Amor... Не понимая ее, я видела ее потом закрытыми глазами. И отгоняла призрак, и он не отходил. И сердилась. И думала: это потому, что картина не эстетична, безобразна даже. И неотвязна, потому, что безобразна. И, конечно, не верила вам, как и картине не верила. Потом... Вы сами не раз говорили о технических ее недочетах. Сегодня я в вас поверила... Нет! Сядем там. Какая хорошая скамья. Тысячи влюбленных пар сидели. Конечно. И скольких из них страшными муками казнил совет там вон, в тюрьме.

вернуться

13

Колокольня (итал.)