Обрадовался Яша тому, что тот тише стал. И не жутко уж.
- Стало быть, по-твоему, Виктор сюда не поедет? Если даже письмо ему обстоятельное и решительное?
- Смешно. Конечно нет.
- Давай пари.
- Для меня это - дважды-два. Тогда, говорят, не честно.
- Мне мое тоже дважды-два. Тогда честно. Идет? На что?
Антоша шагами усталыми до кресла своего дошел. Стыдясь ли брата, боясь ли убить чару недавнюю, взоры отводил от взоров Яши. И свечи зажег перед собой. В подсвечниках из горного хрусталя две свечи.
- Идет, что ли? На что хочешь.
Яша успокоенный голосом пренебрежительным. А Антон ему, между свеч глядя туда куда-то, как между двух огней маячных корабль свой правя:
- Смешно мне это. Но и скучно. Понимаешь? Скучно.
- Тебе не это только скучно. Просто ты играешь роль мизантропа. А актером заделаться тебе ни в каком случае не мешает. Есть в тебе. Это-то в тебе есть. А стихи брось. Ах, к черту, к черту все это!.. Утешь ты брата. Сочини письмо. То есть вместе давай сочинять.
- Давай сочинять.
Вскочил опять Яша с дивана. Думал наскоро:
«Шутит? Или убедил я его? Актер! Актер ничтожный, вот что!»
И сказал весело:
- Приступим. А пари?
- Не приедет. Но давай писать.
Закурил Яша папиросу. Шагал.
- Потоньше это надо. А вступление так, по-моему, чтоб ошарашить.
Антон с пером в руке перед столом своим любимым на белую бумагу глядит.
«Конечно, так. Мне надо быть искусителем. Виктор великий, Виктор далекий, прости. Напишем мы сейчас тебе - я напишу. Подлое письмо напишем - знай, я подлец. И мне нужно, Виктор, первое письмо тебе написать. И пусть первое письмо будет подлое письмо. Не нужно тебе понимать, каков я. Я знаю, каков ты. И довольно мне. И я таким буду, как ты. И я на гору взойду. Но рано мне. А ныне вызываю. Слушай, двойник мой, лучший я. Должен я быть искусителем твоим. Приди, прилети сюда в нашу грязь, в наш смрад. Приди! Прилети! Но не придешь. Не прилетишь». И громко сказал, спокойно:
- Ну, Яша!
Сочиняли. Львы глядели со стен спокойные на Яшу метавшегося. Спешил, выкрикивал.
- Так! Так! Именно так: месяц твоего здесь пребывания сделает и тебя и нас богатыми людьми. Теперь про нравственную обязанность потоньше, поглубже. Стропилы, кобылы разные да ордена с одной стороны, с другой - мильоны в руках культурных, гуманных и молодых людей. Вот на это-то приналяг. Эту вот идею итальянскому господину в блеске преподнести, в искрометности высшего долга! Помогай, Антоша! поцветистее...
Пять больших страниц исписали. Яша бережно в карман положил.
- Бегу на почту. Сам. Заказным. Да. Послание разительное. Да если он не приедет... Бегу! Бегу! Addio!
Антон внезапно улыбнулся, как бы далекое вспомнив.
- Постой минутку.
- Что?
- А вот это.
На дверцу шкафа железного Антон указал.
- Как? Открыл?
- Открыл.
- И что?
- Вот.
Пачку писем Яше подал. Ленточкой перевязаны.
- Письма? Гм... Легкомысленные конвертики. Читал?
- Так... Кое-где посмотрел. Срок давности миновал. Счел возможным. Да и не серьезное.
- Дай мне. Можно? Да и по праву мои они. Я идею подал шкаф открыть.
- Коменданту надо бы отдать.
- Я и отдам.
- Бери, конечно. Я с ним говорить теперь не хочу.
- Беру. Спасибо. Может, толк выйдет. И только это там? Больше ничего?
- Больше ничего.
- О, сумасшедший дом! Не знают, для чего несгораемые шкафы. Делаются. Бегу! Бегу!
Антон солгал, сказав брату, что в несгораемом шкафу нашел только эту пачку писем. На верхней полке нашел он еще маленькую шкатулочку красного дерева, и ключик серебряный в замке.
Теперь, когда затихли шаги Яшины, достал опять шкатулочку Антон. С улыбкой раздумчивой, тихой, на стол поставил. Затих. Думами в глубокое ушел. И вот повернул ключик и поднял крышку бесшумную, как часто уже за два дня делал.
XXI
Запорошило домик маленький на Гребешке. Весь померз садик милый. Розанов кусточки выживут ли. Саженцы березки да липки - их уж вывернуло.
- На юру живем, на юру. Всех ветров к себе в гости зовем. Недаром Гребешок называется.
Осень ли поздняя. Зима ли ранняя.
Василий Васильич Горюнов, сто лет ему скоро минет, в домике том, на Гребешке, живет. Слеп уж Василий Васильич. Но и ныне разум его не покинул. Застила тьма свет Божий. Но благо, но благо. Вечер жизни без солнца пусть, чтоб утро новое солнцем новым засияло. Разве мало куда стрекал конь неразумный, конь юности, конь зрелости, конь старости. Ныне дряхлость по закону давно уже.
Так и живет Василий Васильич Горюнов, живет - никому не мешает. Недвижим.
Ждет он гостей ныне. Сед, недвижим. Ждет гостей, в кресле сидит в глубоком. Старушка беленькая похаживает вкруг стола, ложками, чашками чинно позванивает. Да и не старушка вовсе. И семидесяти годов не насчитает.
В горенке чистой тишина песни поет, к шагам старушки беленькой прислушивается улыбчиво. А беленькая туда-сюда ходит. Прибирает, охорашивает.
Брякнуло там, у калитки. Еще. Вот трижды.
- Поди-ка, мать.
Вышла. Привела. По чину с Васильем Васильичем повидались. Рябошапка да Рвиборода гостьми. Седенькие уж оба. Слова лишнего не сказав с хозяином, на лавку сели. К снеди не прикасаются. В бессловии ждут. А старушка беленькая вышла. И опять брякнула трижды щеколда железная в морозных вихрях. И открылась-хлопнула. И шаги. С хозяином древним повидался по чину Савелий Михайлов Горюнов. И с теми двумя. К столу сел. Беседу тихую повел. Те двое отвечают, на лавке сидя. Но ждут. Не все. Так и в окно предночное поглядывают трое. Так и хозяин древний молчит.
Брякнуло трижды. И трое вошли. Старик - не старик. Волосы седы все и борода не коротка. Взор же и чинно угрюм, но и не все нашел еще: бегает, ищет подчас, одежда человека того не то городская, не то мужичья. Но по зимнему уж одет. И то был Вячеслав Яковлич, четверть века позадь сего принявший муку ссылки от людей знаемых в холодный край далекий, где работы много, но работа та не радует; где и людей всегда много пред глазами, но от людей тех уйти хочется, а уйти некуда. А двое молодых, что с ним вошли, то его, Вячеслава Яковлича, сыны: Павел и Петр. Тихи, чинны взоры внуков железного старика. Вошли юноши - на хозяина слепого с почтением великим глядели. Повидались все по чину и сели - на отца юноши поглядывают. Лица розовые, просящие жизни. У старшего, у Павла, усики таковы и пушок на бороде, что не приметить нельзя.
А старец Василий Васильич слепой с Вячеславом уж в беседу вступил. Голосом шелестящим Василий Васильич слова людям отдает понемногу. Будто ангел тихий, к Василью Васильичу приставленный, слова ему приносит. Одно передаст, за другим полетит.
- Душу свою восторгни паки. Сосудом чистым Господь Исус тебя избрал. Не опогань себя, говорю. Для того звал я. И их всех звал для того. К Господу отойду вскорости. Одному бы тебе сказал, грех бы на душу взял. Господь бы призвал меня, а к тебе бы, Вячеслав, враг человеческий подступил бы, сказал бы, искушая: вот нет его, кто говорил тебе закон Господень; иди теперь по пути моему, сынов своих пошли по злато новопредставшего Доримедонта. И по слабости человечьей в годах младых мог бы потешить ты врага. Сказал бы себе: у Господа он теперь, это я-то. Кто слышал? Пойду-ка паки по путям зла. А годы младые. Не даром поется: не знаю, как и быти, чем коня смирити; чем коня смирити, в руках вождей нету. Про годы неразумия то поется, про годы младые. Посему их призвал и тебе наказал с сынами быть. Не слыша голоса моего телесного, к речам врага ухо преклонишь, а совесть зазрит. На людях говореко. И сыны твои - вот они. Злата беги. В ем скверна. И пока не приуплакалась душа, враг округ ходит. А ты, Вячеслав, памятуй: сосуд чистый в тебе и в сынах твоих Господь себе готовит. Испытания велия тебе сызмалолетства твоего посланы. Возблагодари Господа и не греши. По человечьей возможности. А тебе бы и мыслить о сем не надлежало. Давно уж в вере правой. Церковью Господа грехи миновалые покрыты. Али церковь забыл? А забыл, что кому церковь не мать, тому Бог не отец?