Выбрать главу

На Дорочку не смотрел уж, на Виктора только Антон.

Глаза влюбленные, чуду едва верящие.

Но что чудо! Много чудес за эти дни глаза Антона перевидали. Из надземного мира близкого подступили к нему те легкие, чарующие, возле живущие, как сквозь стекло жизнь видящие. Слова шепотные душе говорили, совсем не страшные слова - загадки напевные. Но далекий мир, белый-белый, вечностью гордою молчащий, невнятен был и страшен. И легкие, чающие, из близкого слетающие, душу разверстую приготовляли к чуду и утешали.

Но казалось Антону: жемчужные, тихие, сами еще к тайне, миром правящей, не допущены. Сны, трепещущие сны ночные, дневных часов в комнате львиной.

Вот на Виктора глядит Антон. В глаза его глядит, с подушек приподнявшись. Яша сказал тогда, на другой день, у постели потерявшийся сидя, на брата дерзнувшего глядеть боясь, сказал, что в гостинице все благополучно: случайный выстрел; напутали. Но Антон уж в снах жемчужных плыл. И безразлично ему было: так ли то, или не так. И сегодня, за полчаса предупрежденный, промолчал. Про Виктора, про Дорочку поверил ли? Но приход обоих, живых и говорящих, и прикасающихся, поразил, потряс, как колокольный звон в песчаной пустыне.

- Здравствуй, Виктор... Пришел ты...

- Антон, тебе тяжело?

- Мне хорошо.

- Жалеешь о том?

Помолчал Антон. Думал. Понял. Брови темные сдвинулись. На подушки откинулся и не сказал. Виктор на кровать сел у ног лежащего. Дорочка, у изголовья стоя, на мокрый лоб Антона руку положила. Виктор комнату оглядел взором улыбчивым. Свою когда-то комнату. Молчание каменное. И шепота маятника нет, зверя медного, себя лишь любящего, всюду проникающего. Услышал Виктор тихие слова. Дорочка вздрогнула, руку с потного лба приняла.

- Нет. Не жалею. Пусть умру сильным. Довольно я слабым был...

Начал говорить и задыхался. Лицо его, желтоватое, похудевшее, с черным пушком усов, с бровями близко сдвинутыми, старее тех двух лиц казалось.

- И страху нет... Я понял. И буду ли жить, или нет, я уж сильный теперь. Ведь, правда, Виктор: жизни и смерти отдельно нет?

Виктор, дивясь и вспоминая забытое что-то свое, сказал голосом зазвеневшим:

- Конечно, нет. Одно сквозь другое видится. А вселенная – жизнь и смерть - нераздельна.

- Ты это в творчестве нашел. И давно. А я вчера... нет, не вчера... не помню... недавно. И не в творчестве... а вот в этом.

- Я, Антон, в творчестве ничего не нашел. Душа плачет, душа кричит - тогда творчество. А плач да крик - это разве «нашел»? «Нашел» это уж дважды-два. А творчество и дважды-два - враги. Творчество - это мука сомнения. Правда, некоторые умеют иначе.

Захмурилось, но вдруг посветлело лицо Антона.

- Да, да! Понимаю. Но это как лестница. Великое сомнение, мука крестная на мгновение ли, на годы ли, и создал. И вот ступень. И еще. Потом еще. А наверху - «нашел».

Старший брат засмеялся ребячьим смехом.

- Найду и сяду на последней ступеньке. И ручки сложу, и замолчу. А то можно... Только скучно это...

- Что можно?

- Клич кликнуть. Приходите, мол. Нашел, и поучать хочу со ступеньки. Только творчеством живя, любя его превыше меры, этого, пожалуй, не сделать. Впрочем, стариком не был...

- Виктор, я тебя спросить хотел. Ах, опять забыл... Подожди, подожди...

Заволновался очень. Рукою руку сжимал свою. Пальцы хрустнули. Бормотал:

- Это, что ли? Ну, да. Кажется, это. Я про Доримедонта.. Ты по письму? Ты за этим приехал разве? Яша говорит...

- Ха-ха! Это пошантажировать родственников? Следовало бы. Только я-то, пожалуй, Яшеньке бесполезен окажусь. Я - как-то уже так вышло - о больших деньгах давно не думаю. А пока мне на жили­ ще хватает. И на краски. Ну и на коньяк. Впрочем, нужно Юлию спросить. У меня Юлия... А Яшенька сдрейфил. Ему бы самому. Он о том только и думает. Видно, хотя подчас таится. А если уж дума гвоздем, это сила. Он мне про гостиницу и про разное. Ну и переехал бы сам в гостиницу. С теми, с родственничками, только Яше и драться. У тех по гвоздю в голове, ну и у Яшеньки гвоздь... Да! Можно адвокатов, говорит. Да где мне с ними возиться! А если Яшеньке для комплекта мое имя нужно, пожалуйста. У тебя есть бумага? Давай, сейчас на полсотни листов распишусь с полным званием. А вы тут вписывайте, что нужно. И по судам. Хоть до парламента доведите... То есть не то. Парламента у вас еще нет. Ну, да вот революция будет...

Слушая, тихим смехом смеялся Антон; смехом радостным. Вдруг серьезен стал. И заспешил.

- Постой! Постой! Вспомнил. Не то совсем спросить хотел. А это так только. Вспомнил! Слушай! Можно убить? Может человек убить? Что убить, кого убить - все равно. Другого, себя... но убить. Лишить жизни. Академический вопрос. Может человек разрешить себе, сказать: это право мое?

Чуть побледнел Виктор. И встал, и заходил по комнате, может быть, для того, чтоб лица его не видели. Но недолго. Стоял уже у кровати. И улыбчивыми глазами на Антона и на Дорочку глядя, говорил:

- Право? Право мы оставим. История, география, закон Божий, все, кроме чистописания, учат нас, что право - это временно, что право - это мода. На каких-то там островах старух подушками душат. И старухи сами обижаются, если их не хотят душить вовремя. В Европе дуэль, война, казнь по суду, ну, еще французская эта глупость: «Убей ее», ну, в Америке суд Линча - все это что доказывает? А то, что органически человек совсем не прочь убить. И очень это ему всегда хочется. И достаточно самой прозрачной лжи, укрывшись за которую, он уж об этих самых угрызениях совести не беспокоится. Вывод ясен. А, между прочим, ясно и то, что право тут не причем... Что большинству людей очень нужно в известную эпоху, то тотчас становится правом. И дело в шляпе. Но общество, толпа, по существу своему - хам и вся аргументация их хамская. История как фон хороша и неизбежна. Как фон. Ну и общество тоже. К философии улицы, к хамской философии прислушиваться не резон. Так, гудит, и пусть гудит. Иногда красиво даже. Пусть там, в толпе, и убивают. И всегда убивать будут. Потому - стадный инстинкт. Но человек, кроме того, что скот, он еще в потенции своей гений. Гений же созидает. И чем чище выкристаллизовалась в нем гениальность, тем за труднейшие дела берется. Как бы инстинктивно знает, что без него не сделают. Кой черт было бы, если бы Микеланджело плетни вкруг огородов ставил. И без него поставят. А убивание это самое и того проще. Плетень хоть кому-нибудь плесть придется. А убить человека и природа может. Что и делает великолепно. Сфинкс в пустыне сам собой не вырастет, поэма сама не напишется. Ну, и твори, строй, пиши. А убивать... Фи. Подожди несколько лет и само собой сделается. Да разве подобает сколько-нибудь не маленькому человеку делать то, что и без него сделается! Нет...

Не договорил. Повернулся быстро. К окну подошел. Смотрел в далекое, в белеющее. Низкий берег Волги виден был. Церковки редкие, на белом белые. Смотрел. И много раз чуть поворачивался к тем двум. Чуть. Будто вздрагивал. Хотел сказать еще, но в даль глядел заволжскую. И чувствовал, что смотрят на него четыре глаза.

Когда от окна отвернулся, увидел: Дорочка под потолок на голубя золоченого глядит. Но тотчас взоры их - волна с волной - слились. Быстро к Антону подошел, руку ему протянув.

- Прощай теперь. А я к тебе приду. Каждый день приходить буду. И портрет твой напишу - можно? Ты не бойся, двигаться можешь сколько хочешь. Хоть прыгай.

Смеялся. В слова брата не вслушивался.

- Нет, нельзя тебе больше. Нельзя. Завтра. И с Дорочкой опять? Ну, хорошо, хорошо. С Дорочкой.

Грустящий, простился Антон. Руки братьев на долгое мгновение друг друга чуют. С Дорочкой Антон поцеловался опять. Но не тем уж беззвучно-долгим поцелуем встречи. Прозвучал поцелуй прощальный и сорокой, птицей пестрой, полетел, о стену ударился, о потолок низкий. Сорока пестрая маленькою-маленькою стала, в барельефах бьется, не знает, как вылететь отсюда.