В пять обед. С четырех съезжаться гости стали.
Ветви могучего древа уцелевшие сползлись к тому месту, где корень древа усох. Сползлись ветви, змеи живучие, и змееныши, ветки зеленые с ними.
Под нетускнеющими взорами железного старика, со стены из рамы золотой глядящего, тесно в гостиной обширной родне разновозрастной и немногим чужим почетным гостям.
И говор тих. И часто прерывается. Макар покричит, побегает, но тоже ненадолго. Младшие отпрыски около птичьих клеток толпятся, около золоченых. А одна птичка заморская неживая в круглой клетке на розовом кусте сидит; ключиком золотым заводится птичка; головкой вертит, соловьем заливается; а перья на ней всех цветов. И живых много птиц. И подолгу лишь их говор радостно-грустный, забвенно-свободный слышен в дому. Или без хозяйки гостям скучно?
Пять раз ударили часы за дверями, в столовой горнице. И седой лакей, свеже-бритый, распахнул нескрипящие двери. И тогда же раскрылась дверь в гостиную из внутренних покоев хозяйки. И ведомая под руки двумя женщинами в белых чепцах, перешагнула порог вдова железного старика. Древняя, благообразная, в темных шелках, благоухающая. Беззубая, но свежая улыбка ее ласкова. И ласков тусклый уже взгляд, являющий забвение многих вещей и событий земных.
Женщина в белом чепце, та, что у правой руки, руку ту правую госпожи своей к гостям чуть протянула и поддерживает. И стали подходить, к руке той прикладываться отпрыски железного рода. И мало слов при этом говорилось. И то задержит к ней склонившегося вдова железного старика на мгновение шепотным добрым словом, то тяжело вздохнет и глаза отведет и руку отдернет. Но то не житейского слушалась голоса расчетливого, но голоса старости своей, раздвигавшей перед ее очами стены дома каменного и показывавшей за стенами теми белые поля.
И все отошли. И двинулись эти трое в двери столовой горницы. И близко позади, палочкой подпираясь, сияя двумя орденами, кивая всем дружелюбно-важно проследовал медик Генрих Генрихович.
Чинно рассаживались, к местам своим за длинным столом привыкшие. Не стуча, расставляли лакеи немые тарелки с супом. И не стуча, приступали гости к трапезе. Лишь сосед соседу полушепотом слово молвит. Во главе стола видят в кресле кожаном, большом, кануном иного сна дремлющую хозяйку дома сего. И приняли немые люди суповые тарелки по знаку седого. Бровями мохнатыми знак подал. И тогда знак подала хозяйка дремлющая, ничего не вкушавшая. И приблизились те две в белых чепцах. И под руки взяли. Подняли и повели. И улыбаясь, кивала чуть головою дрожащею. И умела лицо свое показать ласковым и веселым. И, встав, кланялись гости молча. И важно бодрясь, проследовал за удалявшейся Генрих Генрихович, медик. И плотно закрылись двери. И эти, и те. И на длинном сверкающем столе застучало серебро старое, зазвенел хрусталь. Здесь и там слова из шепота поднялись.
Макар Яковлевич, круглый, с лицом здорово-розовым, бритым, через стол Корнуту Яковлевичу:
- И что тебе больница! Строй лучше доходный дом. Больницы город должен строить. Или с нас налогов не дерут!
Стакана с красным вином от губ не отстраняя, важно младший брат, горбатый:
- Мы, граждане, городу родному должны по мере сил на помощь приходить. И это меньшее, к чему нас долг обязывает. А главный наш долг: послужить отечеству. Вот с больницей справлюсь, тогда...
- Что тогда? Отечеству послужишь? Дудки! На то у нас с тобой капиталу не хватит. А городу помогать, думцам этим, толстопузым бездельникам - разврат один. Ты им больницу сгрохаешь, Семен - канализацию; к Семену они уж приставали. Что будет?..
- Польза будет. Обществу польза. А нам благодарность за исполненный долг.
- А, благодарность! Проговорился. Не знаю, как кому, а мне этих побрякушек не надо. Польза будет? Польза? Вред будет. Вот я сдуру в Лазареве церковь отремонтировал. Не людям хотел, не обществу, а Богу. И то, что вышло!
- Что же вышло?
- А то, что у меня полна корзина просительных писем оттуда, и ходоки разные пороги обивают. Вы, благодетель наш, и школу соорудите, и съезд уж больно плох. И какую-то там еще общественную крышу.
- Ты и сооруди.
- Сооруди! Сооруди! Небось, Обжорин им только два кабака соорудил за то время, как я им постройками разный доход даю. Нет! Вот что скажу: на моей земле моими постройками я им хлеб даю. Подвоз материалов, землекопные работы, мало ли еще что... А церковь им отремонтировал - вред причинил, развратил. Если я им сегодня - школу, завтра - съезд или, черт ее знает, какую-то общественную крышу, так ведь они потом, сукины дети, гвоздь собственноручно забить поленятся. Вы уж, благодетель, и гвоздик. Народа ты нашего русского нестоящего не знаешь. Ведь, если какое-нибудь дело в час сделать или сутки клянчить, чтоб сосед сделал, что русский обалдуй выберет? Конечно, сутки без шапки простоит, спину согнувши у чужого крыльца. Да вот у этого самого проклятого Лазарева, верстах в двух, рытвина. Едва проехать. Все забывал я послать туда землекопов. Еду в прошлом году. Опять она. Нет, думаю. Стой! Вдвоем с кучером камнями завалили. Из овражка, тут же рядом, камни вот этакие таскали. Ну, конечно, пальто к черту, и к поезду опоздал. А на той рытвине, может, одних рессор с Адамовых времен на десятки тысяч поломано было... Сволочи! Тоже вот и наши отцы города сиволапые. Больницу им, конечно, канализацию им! Они тебе покланяются. На это их взять.
Перебивая другие застольные разговоры, гудел уверенный Макаров голос. И разновозрастные молодые Макаровичи, здесь же сидевшие, пятеро, над тарелками потупившись, в рот отца порою взглядывали, и различные чувствования, думы кривили украдкой их лица юные.
Привычным ухом гул крика повседневного не улавливая, Раиса Михайловна глаза близорукие, упорные, с лица каменно-недвижного, с лица давно уже злого, устремила сквозь стены каменные, мимо лиц родственных, туда, туда, в чужеземные края, где непорядок, где бунт.
«И против кого бунт? И что-то будет? Ничего для них не жалеют. Нельзя же без строгости. Вот этот тоже. Ведь, не денег жалко. Нельзя с младых ногтей тысячами играть. Другие бы счастливы были, в таком дому живя. А эти...»
И на каждого пристально взглянула. И лишь младшая дочка, Ирочка, девятилетняя, глаз не отвела.
«Нет. Построже. Построже. Этим двум гувернера... Или в Москву на полный пансион... Об Зиночке подумать. Что придумаешь... Только эта Эмма слаба... Ну, успеется. Здесь-то успеется. Там-то вот что? Того как спасти?..»
И злые, и страдающие взоры упорные даль сверлят. Ищут, ищут.
«И скорее, скорее. Оттуда, из-за моря зараза в дом невидимая, ежечасная. И зачем отпустила? Но кто мог ожидать? Самый тихий, самый ласковый... Об нем больше всех думала. И пред отцом сколько раз выгораживала. Думала, вот... Не ждала от тебя обиды такой, удара».
- Что-с, Раиса Михайловна?
- Пожалуйста, Семен Яковлевич, лимонаду.
Рукою дрожащею наливал только что проснувшийся от лицезрения сонно-мучительного дочки своей Вари, там вон среди Макаровичей сидящей.
«Второй и последний ребенок Настасьин. Варя, Варинька, Варик. Сколько радости тихой и гордой. Сходство все замечают с отцом. И сколько муки адовой, нескончаемой. Кто убедит? Кто успокоит? Но и в минуты уверенности отцовской она, Варя, мучительница его. Где тот, первый, бесспорный?.. Тогда за границей, на водах... Где Никандр? Увезла. Не отдает Настасья. И говорят люди: имеет право; закон. Почему такой закон? А в те редкие часы лучше бы и не видеть. Не то совсем. Зверем смотрит. Это на отца-то. Еще бы! Научает. Нет! Откупиться! Откупиться!.. Откупиться, чтоб она торжествовала? Чтоб по столицам трепалась и шампанское пила с гусарами на свободе? Нет! Развод и ни копейки. Ей ведь только деньги нужны... А тогда сына не отдаст... Этот, петербургский, молодой, смелый такой: есть, говорит, выход; выкрадем Никандра, где-нибудь до срока спрячем. Пусть сама судится. Надоест ей и бросит. Да как же это? Выкрадем... В сказках только... Ну, и законы...»