- Дурак... Дурак... Ну, назад. Ну, что же...
На обезлюдевшем крыльце встала женская фигурка в шубке городской. Теплою вуалью лицо закрыто. Потерянно оглядывается.
Вожжей щелкнул Антон. Еще лошадку попятил. Лошадке что-то крикнул. Услыхала, головку наклонила та, к Антоновым санкам пошла. Мимо идет. Шепчет ей Антон празднично, на нее не глядя:
- Дальше пройди. Догоню.
Робкая маленькая Дорочка идет, близорукими глазами сумерки режет. Видно: дрожит.
Подождал. Едва утерпел, чтоб не вскачь. Рысцой нагнал.
- Садись скорей. Ну, здравствуй.
Молчала. Но. скоро:
- Здравствуй, Антошик мой... Вот я и приехала. Трудно было. Но я с тобой, Антошик. Дома сказала: к подруге. А куда мы едем? Куда ты везешь, милый? Ты ведь знаешь - туда не поеду. Нельзя. Куда?! Куда? Милый...
И подумал Антон:
«Так вот как она меня любит! Я ей все... я для нее жизнь... А она...»
Но сказал:
- Дорочка, я устроил. Мы не в Лазареве. Дорочка, ты меня любишь?!
- Конечно, Антошик мой, маленький мой. Вот как люблю...
Слева сидя, пыталась открыть лицо его. Но левою рукою отстраняла
- Подожди. Люди.
Но вот обе руки опустил, вожжи отпустил.
- Теперь близко, Дорочка.
И охватила руками шею его. И целовала в губы.
- Мой ты. Мой ты.
- Милая Дорочка. Но постой. Сейчас доедем.
- Куда, милый? Ты знаешь...
- Не туда. Все хорошо.
И что-то говорила Дорочка. И думал влюбленный, оскорбленный рыцарь, чуждый этой Дорочке, мгновенно чарующей и неизвестно любящей ли его, великого, которому суждено победить мир. Вместе с Виктором? Конечно, вместе с ним.
- Антошик, куда мы едем?
- Да, да. Скоро. Я устроил.
И думал-шептал:
- Боишься? Раисы-мамаши боишься? Великолепно! Тоже любовь!.. Виктор! Витя!
Но не было брата Виктора ни в нем, ни около, в сумеречной снежной были. И продолжал терзать себя.
- Антошик! Ты, Виктор, позволил бы так? И в замок еду, а замка нет. И не будет. И пусть не будет. Виктор! Виктор!
- Что, Антошик? Да куда же мы?
- Мы сюда, Дорофея Михайловна. Мы в этот монастырь.
Подслушал приказ издалека. Сказал. Замолк. Приехали.
Высаживая из санок, прибавил, себя ли, ее ли успокаивая:
- Ни меня, ни тебя здесь не знают.
- Добро пожаловать, барин, Антон Макарыч. Все справил. Барышня, здравствуйте. Не сестрица ли будете?..
На крылечке старик сторож. Шапку снял. Кланяется. Испуганно взглянула на Антона. Глаза отвел усмешливо. Шепнул:
- Не беда. Идем.
Вошли.
- Ах, как хорошо! И самовар...
- Это, Дорочка, келья.
- Так точно, барышня. Келейки здеся раньше-то были. Келейки. А самоварчик я у дьячка.
- Дедушка. У меня там в санках кулечек. Внеси-ка. Вышел.
- Антошик! Он знает. Он расскажет.
- Кому? Что? Узнал на деревне, что один я в Лазареве, ну и величает. Тебя не знает.
Не целовал прижавшуюся девушку. Хмуро в сумерки заоконные вглядывался.
- Вот он, кулек. Распаковать прикажете?
- Нет, нет. Сами.
Помялся у двери. Вышел. Дверь припер.
- Вот одни мы с тобой, Антошик. Подожди, шубку сниму. Тепло здесь. Чай пить будем... Милый... С морозу... Ну, рассказывай по порядку, что произошло. Все, все. Мне Яша всего не говорил. Сам, говорит, он расскажет... Бедный мой... А Раиса мамаше...
- Раиса мамаше!.. Мамаша Раисе!.. Что Раиса мамаше?.. Раиса вот Дорочке-сестрице не велела со мной видеться. Сейчас с войском своим налетит, монастырь приступом возьмет и... И милостей своих лишит...
- Антошик...
- Что Антошик? Не могу я... Надоело! И там Раиса Михайловна, и здесь Раиса Михайловна. Не семилетний.
- Что ты? Что ты? Ведь я же ничего не сказала. Ну, не будем об этом говорить. Ну, успокойся. Какой ты нервный стал Антошик...
Рукой ласкала руку его. Молчаливо стали пить чай. Вот редкие слова. Но не весело. И удивляясь, и сердясь, почуял Антон зарождающиеся-поднимающиеся слезы. Так хотелось обнять ее слабеющею рукой, на грудь ее голову положить и плакать, шептать-выкрикивать слова оскорбленной души. Но в сумерках заоконных, в алеющем небе далеком-низком слышал крики трубные, приближающиеся. Упреки ли? Призывы ли?
«Силою ли врагов душа оскорблена твоя? Не слабостию ли твоею?»
«Виктор! Виктор, сильный, великий брат! Ты ведь никогда не плакал».
Слышал слухом души. Ее словами отвечал.
- Встал.
- Дорочка. Погуляем по монастырю. Скоро совсем стемнеет.
- А никто нас не увидит?
Не отвечал. Шубку снял с гвоздя. Помог надеть.
Смутно помня пути монастырские, снегом и предночною мглою быстрою сбиваемый, вел куда-то. Свободнее дышалось. Гордость победы близкой нахлынула. Дорочка плечом прижималась. Где-то в камнях стены слова подбадривающие прохрипели.
Весело стало. Руку ее близкую часто сжимая и свою отдавая ласке той руки, заговорил громко, по переходам замка своего ведя избранницу свою. Говорил, спрашивал о грядущих днях.
- Как же твои курсы, Дорочка? А?
- Ты ведь знаешь.
Грустно так, тихо сказала. И руку не поласкала.
- Что знаю! Знаю, что ничего тут невозможного нет. Я осенью в университет. И ты поезжай.
- Милый. Нельзя.
- Что нельзя? Ты про деньги? У меня деньги есть. Да нам и без тех денег хватит. Вместе жить будем. А то втроем с Яшей. Для экономии. Яша в Петербурге останется. Впрочем, не надо с Яшей... Хочешь, Дорочка, со мной жить? Всегда. Хочешь вдвоем?
- Антошик, милый, конечно, хочу. Но нельзя. Нельзя.
- Вот смешная! Почему нельзя?.
- Да совсем нельзя. Подумай...
И начав говорить без веры в возможность счастья, так, чтоб на час потешить-помучить себя словами, живущими в счастье том, она, с веселым, с юным и несомневающимся идя во мраке неустрашающем, мыслила:
- Конечно, возможно. Конечно, возможно... И мы ведь любим друга друга.
Но хотелось еще слов уверенных, смеющихся над призраками. И сладко было. И чуть стыдно: племянник он; он мальчик. И говорила, боясь слова свои показать убедительными, боясь отпугнуть ангелов, владеющих ключами чудес:
- Совсем нельзя. Подумай о мамаше...
- Это о которой? О Раисе Михайловне или о верхней бабушке?
-...Да, о бабушке. Не пускает она, замуж выдать хочет. Ну, да это... Ну, убегу я на курсы. Если и без тебя, что Раиса сделает? А? А ведь у нас Сережа очень болен. Боюсь за Сережу. Плох, плох... А если с тобой... Ты ведь знаешь наши дела... И дом, и все; все ведь...
- Знаю. Брось! Поедем и все тут. Осенью поедем. На курсы прошение готовь.
Чуть склонился. Поцеловал. Правдой ли, обманом ли чуемым околдованная, поцелую отдалась надолго, не по-обычному. И стояли на снегу во мраке галереи, стены которой уж не держат своего потолка.
«Она моя. Она моя. Смотри, Виктор, далекий. В новую жизнь мы идем».
И пили губы сладостное веселие.
- Потом поедем, Дорочка, в Италию... К Виктору. А домой никогда я не вернусь. С тобой буду жить. Мы поженимся.
- Антошик! Как же? Этого нельзя.
Спросил, голосом показав, что не понимает:
- Как нельзя?
- Да ведь мы... мы близкая родня. И еще... и еще... я старше тебя, Антошик. Знаешь, на сколько лет старше...
- Ты, Дорочка, глупенькая.
Шапкой снег смахнул с белокаменной скамьи. Усадил. Сел. Губы к губам приблизил. Пили сладостную муку неберущуюся вконец,
«Смотри, Виктор! Где ты, Виктор? Вот невеста моя».
Отдавалась поцелуям, как волнам набегающим размеренно, нескончаемо. Руки отрывались от рук и искали, и искали, и не находили. Глазам темно. Темно.
- Темно. Пойдем домой, Дорочка... Домой?
Рассмеялся.
- У нас еще нет дома, Дорочка... Все равно. К старику пойдем. Самовар. И ты ведь есть хочешь... Вот мы и заблудились. Но это хорошо...
Осмотрелся в привычной тьме. Вспоминал, из которого входа вошли сюда, в круглые бессводные стены часовни ли погибшей, дворика ли, башни ли.
И в одном из проходов бессводных в тьме встал кто-то на снегу. Он... он... Оглянулся Антон на Дорочку. Не видит. Молча прокричал:
- Виктор! Виктор!
Повел, шатаясь и спотыкаясь, в другой проход, говоря Дорочке, чтоб слышала:
- Вот мы и заблудились. Вот мы и заблудились.